Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг.
Шрифт:
– Скажите, товарищ Шолохов, у кого же загадочнее душа?.. Наши, чтоб вернуться на родину из плена, на колючую проволоку бросаются, подкопы из тюрем роют… Все здесь ясно… А они… как в сейф, свою душу положили – и ключ в карман… До конца войны. Что у них, родины нет?
Михаил Александрович поднялся, по-солдатски расправил под поясом гимнастерку и на секунду задумался.
– Да нет, товарищ лейтенант, родина у них есть, но для него война – не мать родна…
В своей статье «Пленные», о которой я упоминал, Шолохов писал:
«Сложная и хитро продуманная фашистами система, направленная к тому, чтобы любыми средствами удержать немецкого
Когда мы вернулись, в нашем расположении шел пир горой. Это выражение можно считать буквальным, потому что на огромном зеленом брезенте, растянутом на траве, высились горы припасов, крупно нарезанные куски хлеба. Одно в этом пире было примечательно – все сидевшие на брезенте кружком, как вокруг костра, были с блокнотами и записными книжками, а у секретаря редакции писателя Михаила Штительмана лежала на коленях подшивка нашей газеты.
Ребята рассказывали о подвиге капитана Войцеховского, оказавшегося в непосредственной близости от врага и вызвавшего на себя огонь своей артиллерии, о бесстрашном связисте Александре Хлудееве, о потомке Лермонтова, служившем капитаном в приданной нам авиационной части, о тех смелых и самоотверженных людях, с которыми приходилось встречаться в эти первые дни войны писателям и журналистам, работающим в редакции.
Начинало темнеть. Из глубины леса потянуло сыростью. Недалеко, за железной дорогой, начала бить наша артиллерия. И все было бы ничего, если бы не появившийся где-то высоко в небе чужой, металлический звук. Он нарастал, надвигался волнами и, завывая, шел на восток. Это направлялись к Москве фашистские бомбардировщики. Значит, и сегодня где-то будут разрушены дома, будут убиты люди, будут плакать матери и дрожать в бомбоубежищах дети.
– Спой, Саша! – попросил Фадеев, пряча в полевую сумку свою записную книжку.
Я не знаю, откуда Александр Александрович знал о песне, которую однажды пел у нас Александр Бусыгин. Может, приходилось раньше слышать на товарищеских вечеринках в Москве или Ростове, или вместе ее певали в дни молодости. Но мы ее впервые услышали на Соловьевской переправе, когда наши части, оставив горящий Смоленск, по Старо-Московской дороге отходили к Дорогобужу. Совсем узкий в этом месте Днепр был завален трупами людей, лошадей и разбитой техникой. Фашистские самолеты днем и ночью висели над этой, наверное самой трагической в мире, переправой. Но мы проскочили ее довольно благополучно – самолеты только что отбомбились и ушли, и мы, перетащив свои машины, отдыхали на опушке дорогобужского лесного массива. В этот миг мы увидели: в стороне от проходивших войск, по луговой низине пробирался высокий старик, с непокрытой седой головой, в сером длиннополом пиджаке. На плече он нес косу, другой рукой вел маленького белоголового мальчишку,
Вот тогда Саша Бусыгин и запел. Запел, будто про себя, мягким, чуть рокочущим баритоном:
Полоса ль ты, моя полоса,Нераспаханная сиротинка.Отчего ж на тебе, полоса,Не колосятся ржи и былинки?Знать, хозяин-то твой…Но что случилось с хозяином, мы так и не узнали. В этом месте Бусыгин оборвал песню.
И сейчас он остановился на этих словах, потер, видимо, перехваченное горло и махнул рукой:
– Пусть лучше Гришка стихи читает…
Стихи читали и Гриша Кац, и Александр Павлович Оленич-Гнененко – стихи, написанные во время боев и отступлений, стихи веселые и суровые, а то и вовсе похожие на соленые солдатские припевки.
– Это хорошо, – смеялся Фадеев. – Очень хорошо! – И, посерьезнев, добавил: – Во всем этом есть главное – от народа, от жизни…
Он начал рассказывать о своих встречах с артиллеристами. Об этом он так писал в своем очерке «Люди, прославляющие часть»:
«Бойцы-артиллеристы работают споро, ловко и весело. Это все молодые ребята, с крепкими руками, ясноглазые, с ослепительными в улыбке зубами на загорелых, задымленных лицах».
Затем мы, конечно, пели. Пели вполголоса свои донские песни, пели о «снаряженном стружке», который «как стрела, летит», пели о родном городе, о ветре, полном «любви и надежды».
Все время поглядывавший на часы работник политотдела наконец улучил минутку и сказал:
– Товарищи, нас уже ждет командующий!
Они ушли не прощаясь, пообещав вернуться на ночевку.
Гости вернулись далеко за полночь, когда затихли долго не смолкавшие разговоры в шалашах, угомонились, казалось, вместе с нами отлетавшие на восток птицы и весь лес погрузился в ту первозданную тишину, которая совсем не подразумевает присутствия в этих лесных массивах десятков тысяч людей, машин, орудий и снарядов, готовых в любую минуту взорваться словами команд, шумом моторов и вспышками орудийных выстрелов.
Они появились совсем неожиданно из-за деревьев, по пояс в белесом болотном тумане. Поблагодарили провожатого, перекурили и, расстегивая пояса, полезли в шалашик. Захрустел лапник, зашелестел брезент, наконец все затихло.
Но тишина была недолгой.
– Ну как тебе информация? – вполголоса спросил Фадеев.
– Снаряжение у них неплохое, ничего не скажешь, – так же тихо отозвался Шолохов.
Через несколько секунд послышался голос Петрова:
– Главное, у них танки, правда?
(После мы узнали, что в этот день было получено сообщение о начавшемся сосредоточении войск противника на Западном направлении, нацеленных на Москву.)
– Только не это главное… – отозвался Шолохов.
– Ты о чем?
– Пленных видел?
– Ну?
– Какие там для них, к черту, высокие материи, идейность… Надрессированные машины… А столкнутся с войной, получат по зубам, и просыпается из всего человеческого только одно – желание жить… Это не отберешь ни у кого… Только зачем же до этого доходить через войну…