Михаил Строгов
Шрифт:
Как, каким путем, через какого посредника эти двое простых смертных знали то, о чем столько других лиц, причем из самых влиятельных, могли разве что подозревать, — никто не мог бы объяснить. Не было ли это у них даром предвосхищения или предвидения? Или они обладали неким особым органом чувств, позволявшим видеть дальше того узкого горизонта, коим ограничено обычное людское зрение? Или особым нюхом для выведывания самых секретных сведений? А значит, почему бы не предположить, что благодаря этой укоренившейся привычке жить информацией и для информации, привычке, ставшей второй натурой, — сама натура их
Из этих двоих один был англичанин, второй — француз, оба долговязые и худые, первый — рыжий джентльмен из Ланкашира, второй — жгучий брюнет-южанин из Прованса. Англо-норманн, педантичный, холодный и флегматичный, сдержанный в жестах и словах, говорил и двигался словно под действием пружины, включавшейся через определенные промежутки времени. Напротив, галло-роман — живой и стремительный — объяснялся сразу и губами, и глазами, и руками, выражая свою мысль двадцатью способами, в то время как у его собеседника был всего лишь один, раз навсегда застывший в мозгу стереотип.
Это внешнее несходство тотчас бросалось в глаза даже самому ненаблюдательному из людей; а опытный физиономист, присмотревшись к иноземцам поближе, четко определил бы характерное своеобразие их физиологии: если француз был «весь зрение», то англичанин — «целиком слух».
Действительно, оптический прибор одного был доведен употреблением до совершенства. Мгновенная чувствительность его сетчатки не уступала в скорости взгляду фокусника, узнающего карту даже при быстром тасовании колоды. Иначе говоря, этот француз в высшей степени обладал тем, что называют «памятью глаз».
Англичанин, напротив, был устроен словно специально для того, чтобы слушать и слышать. Стоило его слуху однажды воспринять звук чьего-либо голоса, он уже не мог его забыть и непременно узнал бы среди тысячи других, будь то через десять или двадцать лет. Разумеется, он не умел шевелить ушами, как те животные, что наделены большими ушными раковинами: но коль скоро ученые обнаружили, что человеческое ухо неподвижно лишь «до известной степени», то, вероятно, и уши нашего англичанина, приподымаясь и настораживаясь, умели улавливать звуки способом, сходным с тем, что присущ животным.
Следует отметить, что совершенство зрения и слуха у наших новых знакомых отлично служило им в их ремесле, ибо англичанин был журналистом в «Daily-Telegraph», а француз — корреспондентом… Но какой газеты или каких газет — он не уточнял, а когда его об этом спрашивали, то отшучивался, говоря, что переписывается со своей «кузиной Мадлэн». В сущности, этот француз, при всем кажущемся легкомыслии, имел натуру весьма проницательную и очень тонкую. Даже когда он порой судил о вещах вкривь и вкось, скорее всего, чтобы скрыть желание выведать суть дела, он никогда не проговаривался. Сама эта речистость помогала ему молчать, и, возможно, он был более сдержан и скромен, чем его собрат из «Daily-Telegraph».
И если оба они присутствовали в эту ночь, с 15 на 16 июля, на балу, что давался в Новом дворце, то именно в качестве корреспондентов, для вящего удовлетворения своих читателей.
Нечего и говорить, что оба журналиста с восторгом выполняли свое назначение в этом мире, лихо устремляясь по тропе самых неожиданных открытий, ничего не страшась и ничем не гнушаясь, с невозмутимым хладнокровием
Впрочем, их газеты не жалели на них гонораров — того самого надежного, быстрого и совершенного средства для получения информации, которое известно на сегодняшний день. К чести корреспондентов стоит добавить также, что ни один, ни другой никогда не позволяли себе совать нос в тайны личной жизни и включались в дело лишь тогда, когда речь шла о политических или общественных интересах. Одним словом, они занимались тем, что вот уже несколько лет называется «серьезным военно-политическим репортажем».
При всем том, как мы увидим, следуя за ними по пятам, наши репортеры подчас весьма своеобразно судили о фактах, особенно об их последствиях, причем каждый придерживался «собственной манеры» понимания и оценки. Но в конечном счете оба делали свое дело добросовестно, ни при каких обстоятельствах не щадя себя, и осуждать их было бы некрасиво.
Французского корреспондента звали Альсид Жоливэ. Имя англичанина было Гарри Блаунт. Они только что встретились в Новом дворце, на празднестве, о котором их газеты ждали от них известий. Из-за несходства характеров и профессиональной ревности у них вряд ли могла возникнуть особая взаимная симпатия. Однако они не стали избегать друг друга, почувствовав явную потребность угадывать мысли конкурента касательно новостей дня. Ведь, в конце концов, это были два охотника, привязанные к одной местности с ее общими заповедниками. То, что ускользало от одного, могло быть с выгодой ухвачено другим, и сами интересы дела требовали, чтобы они оставались в пределах взаимной видимости и слышимости.
Итак, в этот вечер оба были настороже. В воздухе и впрямь чувствовалось нечто необычное.
«Даже если это просто „утки”, — бормотал про себя Альсид Жоливэ, — то и они стоят ружейного выстрела!»
Вот почему тотчас после того, как генерал Кисов покинул бал, обоим корреспондентам пришла мысль побеседовать друг с другом, и они начали разговор с осторожного взаимного прощупывания.
— Право, сударь, этот маленький праздник просто очарователен! — приветливо произнес Альсид Жоливэ, решив завязать разговор этим чисто французским обращением.
— Я уже телеграфировал: блеск! — холодно ответил Гарри Блаунт, употребив слово, которое в устах подданного Соединенного Королевства должно было выражать необычайный восторг.
— Однако, — добавил Альсид Жоливэ, — я в то же время счел необходимым указать моей кузине…
— Вашей кузине?… — прерывая собрата, удивленно повторил Гарри Блаунт.
— Да, — продолжил Альсид Жоливэ, — моей кузине Мадлэн… Именно с ней я и состою в переписке! Ей, кузине, нравится узнавать обо всем достоверно и незамедлительно!… Вот я и счел необходимым отметить, что на этом празднике словно какое-то облачко омрачило чело государя.