Михаил Тверской: Крыло голубиное
Шрифт:
Сеча была короткой. Ни один татарский барышник не прорвался назад, ни один не остался цел. После горячки боя Михаил приказал добить еще дышавших татар.
О милости никто не просил. Да и не было в сердцах тверичей милости.
Чудом освобожденные из полона люди стремились достичь князя, коснуться его одежды, запечатлеть лицо спасителя, чтоб воочию запомнить того, за кого теперь станут молить у Бога. Те, кто был от Михаила далек и не мог уж к нему приблизиться, целовали руки дружинникам. Плакали слезами от счастья и молодухи, и бабы, и мужики.
Дружина и ездовые — и тот,
Благодаря Господу убитых было немного. Насмерть срубили боярина Сему Порхлого да двух Князевых отроков из дружины, да из Кряжевой горсти Данила Голубь ненароком словил горлом стрелу и теперь, успев причаститься Божией милости от отца Ивана, медленно, молодо помирал. Грудь его еще могла и хотела дышать, но уж ей было нечем — стрела перебила дых, и воздух, брызгая розовой пеной, свистел из раны, как ее ни пытались приткнуть тряпицами. Остальные же были целы, а кто и ранен, но жив…
Царьгородец сочил кровью из разрубленного плеча. Отодрав рукав от суконного, подбитого мехом широкого зипуна, он сидел, привалившись к возку, и пихал в рану снег, тут же стекавший сквозь пальцы красным. При этом нравоучительно выговаривал стоявшему возле него с белым порванным полотном в руках юному гридню, спешившему перевязать отца Ивана и кинуться к татарским возкам:
— Погоди, сын мой, дай крови примерзнуть… А за богачеством не гонись. Сказано: богатому в Царствие Небесное как вельблюду в игольное ушко проникнуть…
— Да я рази гонюсь, отче, — все еще горя от схватки румяным чистым лицом, оправдывался посольский баловень Павлушка Ермилов.
— Вот и не торопись, у-м-м… — Страдая, Царьгородец тряс головой и прихватывал верхними лопатными зубами бороду под нижней губой. — Эх, снег студен, да больно кровь горяча! А что, Павлушка, знаешь ли, что причетник про богатого-то сказал?
— Так много что про них говорят…
— Вот и не знаешь! А причетник-то так сказывал… — Неспешно, перемежая слова долгими стонами и иными причитаниями, видно тем отвлекая себя от телесной боли, Царьгородец поведал отроку притчу: — Ты, богатый, ешь тетеревов, а убогий хлеба не имеет чрево насытить, ты, богатый, облачаешься в паволоки, а убогий рубища не имеет на теле, ты живешь в доме, расписав повалушку, а убогий не имеет где главы подклонить… — Павлушка слушал складную притчу, открыв в изумлении рот и забыв про возки. — Но и ты, богатый, умрешь, и останется дом твой, всегда обличая твои деяния. И каждый от мимоходящих скажет: се дом оного хищника, кто сирот грабил — вот дом его пуст… Ну, вяжи, что ли! — взвыл внезапно отец Иван так, что Павлушка растерялся и выронил полотно. — Убивец ты мой, Павлушка! Из-за тебя кровью в снег исхожу…
Ефрем неотлучно находился при князе, оберегая его от московских и прочих жителей, что, окружив Михаила, в радостном исступлении благодарили его и славили.
— Ну и будет уже, хватит, — строго прикрикивал князь, но голос его был мягок, а сердце умильно от вида этих несчастных, спасенных им от рабской неволи людей.
— Куда ж вы прете-то, ироды! — нарочно грубо, потому как и в его сердце не было места злобе, кричал Тверитин и отпихивал особо назойливых.
И вдруг среди десятков, а то и сотен глаз, глядевших на князя, Ефрем увидел глаза, смотревшие на него. Господи, те глаза, что, как с Божией иконы, уже заглядывали в него — по самую душу. Среди толпы, почуяв, что ли, на себе ее взгляд, Тверитин увидел ту иноземку, которую торговал ему на сарайском базаре каффский купец.
Видать, с чужого плеча, в сермяжной простой коротайке [52] , накинутой поверх худой одежонки, с головой, замотанной суконной тряпицей, молча, бездонно и горько она глядела на Ефрема, может быть надеясь поймать его взгляд.
52
Коротайкой называли укороченную верхнюю женскую одежду.
Расталкивая, откидывая от себя людей, Ефрем рванулся навстречу этим глазам. И когда сжал рукой острое маленькое плечо, дрожавшее от стужи и страха, сердце его захлестнула неведомая доселе жалость.
— Ну, что ты! Все уже, все! Чего молчишь-то? Ты не молчи, нашел я тебя…
Ее и до того била крупная дрожь, а теперь Ефрему показалось, она задрожала еще сильнее. Посинелыми голыми ручками она слабо уперлась Ефрему в грудь.
— Ну, чего ты? Не бойся меня, не бойся… — Ефрем говорил что-то, не зная, что он говорит, не заботясь, слышит ли, понимает она его, ему было важно одно: чтобы она его не боялась и поверила, что с ним ей не будет плохо.
Обронив на снег пояс, он распахнул шубу, скинул ее с себя и, спеша, чтобы не выветрилось его тепло, накрыл той шубой с головой иноземку, запахнул, закутал, как смог, и, подняв на руки, понес к своему возку.
— Опять какую девку добыл?! — весело усмехнулся ему вслед Михаил Ярославич.
— Не девку — жену, князь… — севшим вдруг, чужим голосом ответил Тверитин.
Несмотря на то что Даниил Александрович с поцелуями встретил брата, участь Коломны, Мурома, Владимира, Юрьева, Суздаля и других городов не миновала Москвы.
Андрей не мог, да ему и ни к чему было то, удерживать царевича Дюденя. Дюдень же, кроме того чтобы поставить на великое княжение угодного Орде князя Андрея, имел и свою, гораздо более важную цель: напомнить русским, в чьей они власти. А понукать воинов резать, жечь, грабить и сильничать ему вовсе не требовалось. Добыча была тем приятней, что за нее не приходилось платить и каплей татарской крови. Самую сильную досаду нанесли им переяславцы: узнав о приближении татар, жители, оставив пустыми дома и церкви, укрылись в лесах…