Миколка-паровоз (сборник)
Шрифт:
Пан-барин уже не говорил, а кричал, задыхаясь от ярости, и ногами топал, и кулаком махал, и слюной брызгал.
— За каждую мою корову я отниму у вас три коровы! За каждое зернышко взыщу с вас кровью и потом… Буду гноить в тюрьмах, буду расстреливать…
Немецкий полковник вдруг остановил помещика, спросил потихоньку о чем-то. Тогда пан-барин стал говорить сдержаннее:
— Полковник ставит перед вами одно условие. Если дорог вам еще белый свет, назовите тех, кто немецкого офицера убил, кто помог бежать Семке-большевику. Понятно?
Толпа глухо
— Говори, где Семка? Кто бежать ему помогал? Ты?
Ни слова в ответ не услыхал он. Только всхлипывали бабы, утирая слезы уголками платков, да пускались в рев перепуганные дети.
Ни с чем отошел помещик к полковнику, и давай они о чем-то своем толковать-советоваться. Полковник махнул одному из офицеров. И двоих парней, что попались немцам со своими ружьями, подвели к обгорелой груше. Приблизился к ним поп, бормочет что-то и на крест указывает. Видит Миколка: отвернулись парни от попа. Побитой собакой поковылял поп в сторону.
И еще громче заголосили деревенские бабы. И зашептались старики:
— Когда же кончится этот произвол? Долго ли терпеть будем такие муки?..
Грянули выстрелы…
Миколка отвернулся и не смотрел туда. Заметил только, как взвилась над пепелищем стая черных воронов, как посыпалась с обгорелой груши сухая листва, устилая покрытую пеплом землю.
Даже расстреляв двоих крестьян, не унялись каратели. Всё допытывались про Семку-матроса, про тех, кто подбивал скрывать от немцев хлеб и скотину, кто заседал в батрацком комитете; ни с того, ни с сего открывали стрельбу поверх голов из пулеметов.
Но ничего не помогло: молчали крестьяне.
Тогда пошли в толпу помещик с полковником. Укажет на кого помещик, каратели того и тащат за собой, отводят в сторону. Вот приблизился помещик к деду с Миколкой, сурово глянул.
— Кто такие? Что-то не припоминаю ни тебя, старик, ни хлопца этого.
— Я тоже с тобой не знаком. Не приводилось встречаться, — процедил сквозь редкие свои зубы дед Астап.
— А ты, старый черт, отвечай, когда у тебя спрашивают! Шутки шутить я с тобой не буду… Кто и откуда? — орет пан-барин, а сам аж раскраснелся от злости.
— Человек я — вот кто, — упрямо промолвил дед.
Рассвирепел помещик, схватил деда Астапа за плечи. Поднял тут дед Астап руки, и увидел их пан-барин: костлявые, худые, с вечными мозолями, с въевшимся в кожу нагаром от деповского железа, с несмываемыми следами мазута… Глянул на них помещик и задрожал весь.
— Недаром ты отираешься тут, среди мужичья! Из рабочей банды, видать, из деповских…
Сорвался голос у пана-барина, сипит, щеки трясутся. Подскакивает к Миколке, спрашивает:
— Говори, кто этот старик?
— Мой дедушка.
— Ах, вот оно что! И кто он, твой дед, такой?
— Ну дед… Просто дед — и все тут!
— А ты сам откуда взялся, щенок? Кто ты такой?
Хотел Миколка сказать, что никакой он не щенок, а самый настоящий сын большевика, да поймал взгляд деда Астапа и спохватился, негромко проговорил:
— Я дедушкин внук…
— А фамилия твоя?
И опять поймал Миколка взгляд деда Астапа и вымолвил только:
— Не знаю.
Будто змея какая ужалила того пана-барина.
— В погреб их обоих! — завопил во всю глотку.
И потащили конвоиры Миколку с дедом к мужикам, которых охраняла усиленная стража.
Между тем солдаты согнали коров и крестьянских лошадей. Помещик отбирал часть себе, а остальную скотину немцы собирались отправить на станцию. И все кружились над пепелищем черные вороны, и дымились плетни да деревья в садах. А под обгорелой грушей лежали двое расстрелянных крестьянских парней.
Миколку с дедом и других мужиков повели куда-то под конвоем. И подгоняли их гусары смерти — в черных венгерках и черных фуражках. Со страшными черепами на околышах. На металлических пряжках ремней тускло сверкали оттиснутые буквы немецких слов: «С нами бог!»
Каркали вороны в продымленном воздухе.
Вспыхивали в лучах солнца штыки винтовок.
Загоняли каратели людей в погреб.
В НЕМЕЦКОМ ПЛЕНУ
Погреб оказался низким, сырым, с грязными стенами. Небольшое окошко забрано железной решеткой. Сквозь решетки иногда видны сапоги — прохаживается взад-вперед часовой. Второй часовой сторожил дверь, к которой вела сверху лесенка. Из-за двери то и дело раздавался злой окрик — чтобы не смели узники разговаривать друг с другом, сидели молча. Набралось тут человек тридцать. Батраки панские, кузнец, запольские мужики. И у всех одна думка: что их ждет, когда же придет избавление от немцев и от помещика? А может, смерть впереди? Кто-то попытался дознаться у часового:
— Что станете делать с нами? Часовой, вероятно, кое-как понимал чужой
язык. Сообразил, о чем спрашивают. Наклонился к окошку и со всего размаху воткнул штык в землю: дескать, вот что будет с вами.
И побежали мурашки по спине у Миколки. Тяжело дышать стало. Да и всем остальным невесело. Стали укладываться на полу, чтобы хоть во сне забыть про тревогу-беду. Кто-то выкатил из угла старую бочку, на ней пристраивался. Разговаривали потихоньку и мало. Без слов каждый понимал — нельзя немцам ничего говорить, никого выдавать нельзя. И невольно посматривали на одного мужика; бородка у того клинышком, сам в новом кожухе, беспрестанно крестится да тянет:
— Спаси, господи… Боже мой! Спаси, господи…
Молодой крестьянин не сдержался, в сердцах сказал:
— Да перестань ты боженьку своего звать. Прожил жизнь собакой, так хоть умри человеком!
Мужик с бородкой клинышком умолк на минуту и опять за свое — «спаси, господи». А прислушавшись, можно было разобрать в шепоте и другие слова:
— Боже, я не утаю… И кто грабил пана… Господи, не скрою тех большевиков-подстрекателей… Боже, спаси…
Окружили его потихоньку, кулак к носу поднесли, предупредили: