«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция
Шрифт:
— Не из газетчиков?.. Ага… Ну это дело другое… Не люблю я этих ищеек. Врут на меня, как на покойника… Шаляпин — то, Шаляпин — это… Пять тысяч за концерт… Рубинштейна искалечил… Партию Демона на два тона транспонирую… А публика — валом валит. Билеты нарасхват… Из-за кого? Из-за Рубинштейна?..
Великая княгиня Елизавета Федоровна саморучный рисунок прислала для Демона… Рисунок — дрянь, а не воспользуюсь — обидится… Прошу тебя, сочини для нее, пожалуйста, какое-нибудь вежливое письмо… Ты — писатель, а я не умею…
Он взглянул на Горького. Тот недоброжелательно отвернулся.
—
Чувствуя, что его похвальба Горькому не по душе, Шаляпин опять замолчал, запахнул халат, перестраиваясь на новый лад.
Горький разглядывал висевшее на стене оружие…
— Заржавеет оно у тебя… Надо салом смазать.
Перестройка закончилась. Хлебосольный хозяин с улыбкой приглашал дорогого гостя к стоящему у тахты столику, где был сервирован завтрак.
— Хотя бы винца выпей. Неплохое… Кло-де-Вужо… Барон Стюарт благодетельствует… Ты ведь, кажется, любишь бургундское?
Он старался задобрить непреклонного гостя.
— Я тебе ложу послал на сегодня… Получил? Приходи обязательно. Друзей приведи… Ванечку Бунина, Андреева… Кого хочешь… И вы приходите! — (Пригласительный жест в мою сторону.) — Увижу вас в ложе — не так будет страшно: свои!
Вспомнив о спектакле, он снова омрачился. Покрякал, пробуя голос, помычал в нос: «Ми-а-ма!» Прислушался и, видимо, остался доволен. Сказал с нежностью:
— Спасибо, друг, что приехал… Прости, оторвал я тебя от твоих дел. Очень захотелось повидать… Ослаб я духом… И не сердись ты на меня… на дурака… Болтаю много лишнего… Дай я тебя поцелую!
Они обнялись, оба растроганные до слез.
— Значит — бунт?.. Революция?.. — сказал Горький, пожимая Шаляпину руку.
— Попробую! Только не желай мне успеха — я суеверный. Приходите в антракте за кулисы. Жду.
Мы попрощались.
— Ну, господи благослови!
Шаляпин размашисто, по-мужицки, перекрестился и сбросил с тахты ноги в восточных туфлях с загнутыми передками. В прихожей нам было слышно, как на весь дом загремел его бас:
— Ио-ла!.. Ванна готова?.. Вста-ю!
Многоярусная, раззолоченная громада Большого театра показалась мне в этот вечер особенно великолепной. Сверкающая люстра на потолке, затканная хрусталем, и бронзовые шестисвечники по карнизам лож давали все вместе так много света, что от него щурились глаза и гудело в ушах.
Из ложи, где я сидел, виден был весь театр, как в панораме. Внизу, в проходах партера, суетились опоздавшие зрители, разыскивая свои места среди волнообразно спускающихся к оркестру кресел: сюртуки, смокинги, мундиры, проборы, лысины, эполеты вперемешку с пышными прическами, кружевами, ожерельями, меховыми палантинами, горжетками и вечерними платьями со шлейфами и без оных. Ложи бельэтажа блестели бриллиантами, белыми пластронами фраков, мрамором женских плеч, перьями шляп и вееров. Модные красавицы в ложах были похожи на заморских птиц, посаженных в золотые клетки.
Верхние ярусы тонули в мерцающем тумане. Сидевшие там зрители представлялись крапинками, набрызганными в несколько рядов по трафарету.
Из оркестрового провала
Квадратное полотнище занавеса выгибалось парусом в зрительный зал. От разнообразия красок, звуков, от пчелиного гула тысячной толпы, от искусственного воздуха, пропитанного запахом духов, отзвучавшей музыкой и людским теплом, приятно опьянялась голова, а на душе становилось так празднично, как будто вместе с пальто и калошами я сдал в гардероб на хранение все свои заботы и неприятности.
В театре — ни одного свободного места.
Третий звонок.
Люстра и шестисвечники медленно высасывают из воздуха электрический свет. Зрители перестают шуметь. Над оркестром возникает черный силуэт человека с распростертыми руками. Поворот головы налево, к скрипкам, поворот головы направо, к меди, — все ли музыканты готовы? — взмах белой палочки, и вдруг откуда-то из-под земли, один за другим, звуковые взрывы — медных, струнных, свирельных, ударных инструментов.
Свернувшись в свиток, исчезает занавес.
Спокон века во всех театрах опера «Демон» начиналась приблизительно так: открывался занавес, и позади него зрители обнаруживали Дарьяльское ущелье с кипящим Тереком. Справа, на камне, под синим прожектором, в наполеоновской позе, стоял адский Вельзевул в черном капоте, декольте, с крыльями за спиной и электрической лампочкой в лохматом парике. Сверкая наклеенной на ресницы фольгой, он во всю силу легких проклинал ни в чем не повинный мир, угрожая «разнести» его на куски. Через некоторое время на камне слева, под белым лучом прожектора, показывался Ангел, похожий на белую бабочку. После небольшой перебранки посрамленный Вельзевул, корчась в судорогах, проваливался в преисподнюю, выпустив за собой облачко дыма. На этом и заканчивалась первая картина оперы «Демон».
В этот вечер — 16 декабря 1904 года — все было по-иному. Открылся занавес — и позади него зрители не обнаружили ни ущелья, ни Терека, ни Вельзевула, ни прожекторов. На сцене клубился лиловый полумрак, сквозь него то появлялись, то исчезали обломки скал, ледников, скелеты разбитых молнией деревьев. Пустынно, дико, тревожно. В черном небе — зубчатые звезды и среди них — кровавый меч кометы.
Снизу, из пропасти, доносится завывающий хор мужских голосов: это мятежные духи, низринутые в бездну небесным Деспотом, взывают о мщении.
И как бы в ответ на их призывы на одной из скал появляется Демон. Он не похож на Вельзевула, но еще меньше — на человека. Фантастическое видение из Апокалипсиса, с исступленным ликом архангела и светящимися глазницами. Смоляные, до плеч, волосы, сумасшедший излом бровей и облачная ткань одежд закрепляют его сходство с «Демоном» Врубеля. Он полулежит, распростершись на скале: одной рукой судорожно вцепился в камень, другая — жестом тоски — закинута за голову. Он ждет к себе на помощь соратников, жадно прислушивается к их голосам. Но мятежные духи бессильны подняться из пропасти, их голоса слабеют, заглушаемые ликующим хором ангелов.