Миллион алых роз
Шрифт:
Я закрыл глаза. Не люблю крови. Страшно подумать, что сейчас будет с Титком. Но… за дело. Не стучи. Стукач – не человек. С ним и разговор соответственный.
Время шло. Ни шороха. Ни звука.
Я открыл один глаз. Затем другой.
Серёга всё держал Титка за грудки, а тот даже не шевелился. Не брыкался, не рыпался. Смотрел Серёге в глаза и, по обыкновению, молчал.
Это и сбивало Серёгу с толка. А может, руки не хотел марать. Отпустил он Титка и отошёл в сторону.
Молодые недоумённо переглядывались. Никто ничего не понимал.
– Зачем
– Надоели, – кратко ответил Титок.
– Чем они тебе надоели?
– Ишачить на них надоело.
– Не нравится, так ты в глаза им скажи. Зачем закладывать? В одной бригаде работаем.
– Это они работают?
– Ну, это ты зря. Выпивают, конечно, не без этого, но и,.. – бригадир запнулся, – работают, – неуверенно добавил он. – Так что ты это дело кончай. Нам стукач в бригаде не нужен.
– А идите вы!.. – выругался Титок и смачно сплюнул. – Что с вами говорить? Разве вы люди? Хуже скотов. Только и разговоров: кто сколько выжрал и в какой канаве валялся.
– Ах ты, гнида, – очнулся Серёга. – Марш отсюда!
Он схватил Титка за шиворот и дал пинка в его тощий зад. Титок кубарем покатился по бетонному полу.
Больше мы его не видели.
Седина в бороду
Седина в бороду, а бес в ребро. Это про меня. Влюбился старый дурак. Да как влюбился-то. Жить без неё не могу. Ночей не сплю, белого света не вижу.
В кого, спрашиваете, втюрился? Да в соседку, Марью Евграфовну. В кого же ещё?
Но, с другой стороны, как не влюбиться? Сами посудите: отдельная приватизированная квартира на третьем этаже кирпичного дома, сталинка, пять комнат, огромная кухня, два туалета, кладовая, балкон и две лоджии, в прихожей хоть на велосипеде раскатывай.
Как устоять перед столь впечатляющими достоинствами? Тем более, возраст у Марьи Евграфовны самый подходящий. Восемьдесят семь лет. Замечательный возраст. Ещё понимает, где требуется подпись поставить. И на свете не заживётся. А если учесть, что мне шестьдесят семь… Целых двадцать лет можно пожить по-человечески. Студенток на постой пускать. Дармовые денежки закапают, и всё такое… Что и говорить, радужные перспективы наклёвываются.
Купил я у Никаноровны (это другая соседка, самогонщица) бутылку первача, взял в супермаркете банку килек в томатном соусе и – хвост трубой – к Евграфовне. Свататься. Как положено. Мы, люди старой закваски, знаем, как такие дела вершить полагается.
Марья удивилась поначалу. Чего я к ней припёрся? Да с первачом. И банкой килек в томатном соусе. Но долго объяснять ей не пришлось. Женщина с опытом. И немалым. Четырёх мужей в землю закатала. Быстро скумекала, что к чему. Засуетилась. Закудахтала.
Накрахмаленную скатерть вытащила из комода. Красного дерева комод. Немалые деньги можно получить. Если продать с умом. Хрустальные рюмки притащила. Хороший хрусталь. Старинный. Дорогущий. И тарелки
Как иначе? Женитьба – дело серьёзное. Невеста первостатейная. И жених не завалящий. С богатым житейским опытом. Вся грудь в куполах. Это вам не какое-нибудь хухры-мухры.
Сели мы с Марьей за стол. Разлил я самогоночку. Хлопнули. Закусили килечкой в томатном соусе. Хорошо!
– Хорошо живёте, – говорю я Марье Евграфовне. – Богато. И откуда у вас, позвольте спросить, этакое великолепие? – И руками обвожу вокруг всех драгоценностей. – Вроде никогда не работали.
– От мужей досталось. Хорошие люди попадались. С достатком. Жалко, жили недолго.
– От чего же они померли, сердечные? Какими такими болезнями страдали? И как вы, столь мудрая и видная женщина, польстились на таких болящих? Неужели здорового мужика не смогли найти?
– А я на больных и не клевала, – Марья Евграфовна поджала губы. – Все мужики были видные. Ядрёные! Как боровики.
– Чего ж им не жилось, таким ядрёным?
– Таковая планида им выпала. Помирать во цвете лет.
– А от чего конкретно померли сии ядрёные боровички?
– От живота. Покушает вечером сердечный, ляжет спать, а утром, глянь, холодный.
– И все от живота померли?
– Все. Как один.
– А вскрытие было? Чего врачи говорили?
– Какое вскрытие? Чего зря утруждаться? В кишках копаться. И так всё ясно. Религия моя не позволяет делать вскрытие.
– Хорошая у тебя религия.
– Не жалуюсь.
И опять губы подобрала.
Однако самогон мы выпили, кильку в томатном соусе съели. Пойду-ка я домой. От греха подальше. Пока не поздно.
Но вот, обидно. Такая любовь была.
Такая любовь!
Чужая боль
Пятого марта мне стукнуло шестьдесят. В отделе кадров напомнили, что в стране безработица, молодые здоровые парни вынуждены болтаться на улице, занимаясь чёрт знает чем, вместо того, чтобы честно трудиться. Я всё понял и оформил пенсию.
Ребята с нашей бригады скинулись, я малость добавил, и мне купили цветной телевизор “Юность”.
– Смотри телик, Федотыч,– сказали ребята, прощаясь,– и не скучай. Все там будем.
Оно, конечно, верно. Беда в том, что я уже “здесь”, а вы когда ещё будете.
Но как бы то ни было, пришлось мне осваиваться с положением пенсионера. Вырос я в детдоме, родных – ни души, семьёй не обзавёлся, дачи нет, газеты дорогие,– вот и слонялся целый день по комнате из угла в угол: не будешь же вечно торчать у телевизора.
Я бы, наверное, волком завыл, не зайди ко мне Андрюха Лисичкин. Он заглянул на пятый день моей новой жизни.
– Маешься, Федотыч?
– Маюсь,– честно сознался я.
– Вот тебе,– сказал Андрюха, вынимая из-за пазухи рыжего лохматого щенка.– Чтобы не скучно было.