Милосердие палача
Шрифт:
Они смотрели на большой фотопортрет, а затем на десятки малых фотокарточек, изображавших черноморского героя начиная с двухлетнего возраста, когда Петенька Шмидт познакомился с жившей по соседству девочкой Женей Тилло. Они читали фотокопии десятков писем, обращенных Петенькой, а затем гардемарином Петром Шмидтом к своей невесте Женечке Тилло, и в этих письмах, помимо обычных уверений в любви и верности до гроба, звучали громовые слова о верности революции и желании отдать за нее всю жизнь и пожертвовать ради Нее, Великой, даже личным счастьем.
И он отказался
Но Евгения Александровна, которая ради брака сдала свой шифр фрейлины императрицы Марии Федоровны, от слова, данного Петеньке, не отказалась и навечно осталась его невестой, а после казни на безвестном острове – и его вдовой.
Дом превратился в музей, где каждая вещь, каждое письмо, каждая фотография рассказывали о лейтенанте Шмидте. Юная невеста превратилась почти в старуху, строгую и педантичную во всем, что касалось жизни ее несостоявшегося мужа. Четверым соискателям руки Евгения Александровна отказала.
А лейтенант Шмидт, убежав от «уз брака», теперь навечно поселился в этом доме и стоял на его страже, как Каменный гость, став после смерти поддержкой и опорой Евгении Александровны, да такой надежной, какой и живой муж не смог бы стать.
Теперь Евгения Александровна доживала свои годы вместе с компанией подруг-приживалок, когда-то, как и она, бывших фрейлинами вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которые перебрались из неспокойного киевского Мариинского дворца в бердянский дом своей однокашницы по Институту благородных девиц.
В ту предрассветную грозовую пору они не спали. Собравшись в гостиной, с тревогой прислушивались к оружейной пальбе и к орудийным раскатам, гадая, кто на этот раз потревожил сон горожан – белые, махновцы, «зеленые» или какой-нибудь новоявленный Буонапарт. Приоткрыв штору, Евгения Александровна бесстрашно выглянула в окно, но ничего не поняла: где-то что-то трещало, что-то взрывалось, что-то горело, да к тому же еще бушевал ливень, который до неузнаваемости размыл ночную картину.
За последнее время Евгения Александровна по необходимости приобрела бесстрашие. Да и потерять больше того, что потеряла в девятьсот шестом году, она не могла.
Как всегда в минуты потрясений, фрейлины достали из буфета подаренный императрицей Евгении Александровне сервиз, украшенный вензелями «МР», и, заварив щепотку контрабандного чая, завезенного сюда греками, приготовились при свече наслаждаться минутами покоя и запахом настоящего чая, понимая, что это могут быть последние удовольствия, которые дарит им жизнь. Где-то совсем недалеко рвались снаряды, а они, как известно, не знают снисхождения ни для каких, даже самых именитых, исторических домов.
В это время во входную дверь постучали. Именно постучали – деликатно, по-мирному, а не загромыхали прикладами или каблуками. Евгения Александровна спустилась вниз, зажгла в передней драгоценную керосиновую лампу, освещающую портрет Петра Петровича, и пошла к двери,
…Дверь отворилась, выбросив во двор пучок света от керосиновой лампы, и Иван Платонович в тумане залитых дождем очков увидел чопорную на вид даму в пенсне, со строгим лицом и витком полуседых волос вокруг головы. Взгляд ее серых глаз не был лишен любопытства, внимательности и некоторой ехидцы.
– Великодушно простите за вторжение. Мы – научная экспедиция, – скороговоркой сказал Иван Платонович, опасаясь, что перед ним через мгновение захлопнется дверь. – Попали сюда не вовремя. Если нас застанут на улице, могут принять за лазутчиков и расстреляют.
– Вполне возможно, – согласилась Евгения Александровна и посторонилась, – входите.
Члены «экспедиции» занесли в прихожую тяжелые ящики и какие-то объемистые, завернутые в рогожу и брезент свертки, отряхнулись и робко затоптались, чувствуя себя растерянными перед суровым взглядом Петра Петровича Шмидта.
А хозяйка, присмотревшись к ним поближе, пришла к выводу, что никакая это не экспедиция, а скорее всего не успевший уйти со своими отряд красных, которые пытались вывезти какие-то архивные или банковские ценности, сложенные в ящики и запакованные в свертки.
К ней приблизился Савельев:
– Не узнаёте меня, Евгения Александровна?
Хозяйка наморщила лоб, сосредоточенно пытаясь вспомнить этого человека. И обрадовалась тому, что вспомнила:
– Ну как же! Вы прежде, в хорошие времена, рыбу нам по праздникам приносили. Илья Семенович, кажется?
– Так точно. Вспомнили! – обрадовался Савельев. – Вы уж не обессудьте, что нагрянули. А только выбора не было: или под белогвардейскую пулю, или к вам… авось приютите по старой памяти.
– Вы что же, тоже у них служите? – холодно спросила хозяйка.
– Сопровождаю, – обтекаемо ответил Савельев.
Евгения Александровна повернулась и сказала уже всем своим гостям:
– Вещи свои – вон туда, в чуланчик. И прикройте чем-нибудь. Не уверена, что нас не навестят.
Все поняли, что хозяйка имела в виду казаков, которые – и это было хорошо слышно по топоту конских копыт – носились совсем близко от дома. Иногда где-то неподалеку разгоралась перестрелка…
Когда все вещи были перенесены в чулан и замаскированы, Евгения Александровна показала узкую комнатенку под самой крышей:
– Если что – будете здесь сидеть тихо. Извините, комфорта маловато… Но пока никого нет, идемте пить чай.
Спустились в просторную гостиную. Хозяйка со свечой в руке шла впереди.
Чай был жиденький, но настоящий. Не морковный и не с пережаренной до черноты хлебной коркой. Михаленко в ответ на жест доброты ответил таким же великодушно-щедрым жестом. В его заплечном мешке нашлись уже давно забытые в этом доме продукты: и довольно свежий каравай черного хлеба, и вареные яйца, и сало, и даже обломок головки сахара в синей фабричной упаковке. То и дело кто-то из гостей подходил к окну и осторожно, слегка отодвинув занавеску, поглядывал на улицу, проясняя обстановку.