Милый бо-пэр!..
Шрифт:
— Ну и как же в конце концов вы сговорились? — спросил Янош. — Ты почему молчишь? — спросил он немного погодя.
— Потому, надо полагать, что не могу с ходу придумать, как мы с ней сговорились, — ответствовал я ледяным тоном.
Янош примирительно положил руку мне на рукав.
— Не злись.
— Смотрю я на твою честную физиономию, дружище, — сказал я, — и, знаешь, на ней просто написано, почему твоя женушка, не пройдет и года, наставит тебе рога.
— Так как же вы сговорились? — повторил Янош.
— Когда муж, — сказал я, — отправился в гардероб за манто жены, я подошел к
Итак, вообразим рандеву, — продолжал я, — когда любовь мужчины и женщины проходит по наидревнейшему ее варианту, при выключенном рассудке и чисто физическом единении. Вместо разговоров они только улыбаются друг другу, да и улыбки видятся смутно в сумраке комнаты, где сквозь решетку жалюзи тонкие, как лезвие, полоски света лишь кое-где добираются до кровати. И ничто не нарушает приятного общения двух тел, которое, помимо взаимного удовольствия, не осложнено никаким посторонним интересом. Сильвия не хотела от меня денег, драгоценностей, не мечтала о том, чтобы я пристроил ее рукопись в каком-нибудь издательстве, она желала только меня самого, случайную капельку рода мужского, коей по неисповедимому капризу природы могла утолить свою жажду. Неутолимую жажду природы — я мог бы выразиться и так.
Вообрази себе далее, — продолжал я, — ту поистине возвышенную тишину, которая окутывает диалог двух тел, — тишину, оттеняемую шепотом пашаретских садов за окнами зашторенной спальни. Змей из райского сада, разум человеческий, не разевал свою пасть, не слышно было ни звука — только ласки всезнающих рук, учащенное дыхание, стон радости, трепет тесного объятья. Нет, говорить было не о чем, взаимопонимание существовало без слов. И голос природы, подтверждавший: жить стоит. Друг мой, ты смотришь на мои седины? Я формулирую сейчас, быть может, последний великий урок моей жизни: мне следовало бы жениться на немой женщине.
— Так ты еще хочешь жениться? — с любопытством спросил Янош.
Вошедшую в этот миг Юли я, как уже говорил, знал с ее девических лет. Сейчас она была красивей, чем когда-либо. С голубым в горошек платочком на непослушных золотисто-рыжих кудрях, прямым, чуть приподнятым на конце носиком, полной снежно-белой шеей и молодыми формами, лишь сейчас исполнившими то, что обещали в девичестве, она была пикантнее, чем тогда… когда же это?.. тому уж, верно, немало лет… когда я, слегка за нею приударив, чуть было не влюбился всерьез. Воспоминание, должно быть, постучалось и к ней: она покраснела, узнав меня.
— Ах, как славно, что вы зашли! Как давно мы вас не видели!
— Слышишь, Юли, — сказал Янош. — Этот тип надумал жениться!
Юлия рассмеялась, затем, как бы желая исправить оплошность, подбежала ко мне, обняла, расцеловала. И даже прижалась на миг горячим, крепким, весенним телом.
Нет, я не пожелал ее. Ни единой клеточкой. Я посмотрел на нее, я ее отверг. Еще некоторое время полюбовался ее движениями, женственным излучением ее молодости, столь приятным для глаз, носа, ушей, и на том самообследование окончил. Нет, я не пожелал
Поскольку я выяснил, таким образом, то, ради чего пришел, я тут же встал и откланялся. Они проводили меня до прихожей, здесь я закурил сигарету.
— Ой, как странно, — воскликнула Юли. — Как дрожат эти два пальца, в которых вы держите сигарету!
Я посмотрел на свои пальцы.
— Что ж, дрожат, — сказал я. — Я старик, Юли.
Тамашу, летом приехавшему наконец из Швейцарии, я объявил:
— Я вернул тебя домой, сын, потому что, как видно, старею и в доме нужен мужчина.
Заметим, что в виде приложения к этой фразе я изобразил на губах тонкую улыбку, дабы мальчик не принял все же слишком всерьез сообщение о моей близящейся старости. Я предположил, что понятие «самоирония» ему известно.
После истории с барышней Сильвией уже прошло, надо сказать, несколько месяцев, и я, постольку поскольку, примирился с тем, что положен на обе лопатки, то есть сбит с ног и сброшен со счетов. К горизонтальному положению, какое придется занять в могиле, следует привыкнуть заблаговременно. Вот я и привык, то есть весь как-то задеревенел и теперь все реже просыпался по утрам с бешено колотящимся сердцем и с ощущением, что лучше было бы уж и не просыпаться.
— Я вернул тебя домой, сын, потому что, как видно, старею и в доме нужен мужчина, — объявил я, повторяю, Тамашу с тонкой улыбкой. — Память моя слабеет… впрочем, я мог бы выразиться иначе: память моя уже не считает нужным утруждать себя, подбирая все, что ни попадет под ноги, или, точнее, отбрасывать прочь с дороги каждый ком… Ты мне нужен.
Тамаш встал, подошел — я стоял за своим письменным столом — и нежно меня обнял. Даже длительное пребывание за границей не отучило его от сыновнего ко мне пристрастия.
— Вы совсем не постарели, отец, — сказал он.
Он был красивый, стройный молодой человек, хотя на голову меня ниже. Лицом он тоже походил на меня, хотя и в удешевленном издании, его черты как будто подтверждали верность сохраненного памятью детского его облика: прескучную любовь к порядку и поистине необычайную надежность. Рядом со мной до самой моей смерти будет здоровый, добронравный, послушный сын, успокоенно отметил я, верный привычке думать прежде всего о себе.
— Признаки старения, сын, неопровержимы, — сказал я. — Так, за последние месяцы я заметил, что, стоит мне задуматься, нижняя губа отвисает и на жилет падает несколько лишних капель слюны. Правда, для жилета это безвредно, поскольку слюна не оставляет пятен, но само явление оскорбляет мой вкус.
Тамаш рассмеялся, это меня встревожило. Конечно, он не позволил себе ни единого дерзкого замечания, но про себя, вероятно, подумал: что ж, мне ходить за тобой следом с носовым платком в руке?
— Я упомянул об этом просто как об одном из проявлений наступающей старости, — сказал я. — Только для подтверждения, а не затем, что жду от тебя помощи. Точно так же, полагаю, ты не в состоянии помочь мне, ежели я забыл, как звали моего перворожденного сына, умершего за десять лет до твоего рождения. Знать его имя мне не нужно, это также всего лишь пример. Моя знаменитая, то бишь моя безукоризненная, память начинает угасать.