Милый бо-пэр!..
Шрифт:
— Но почему вы не спросили у Жофи, отец?
— Соображаешь ты туго, сынок, — сказал я уже с нетерпением, но, по существу, довольный: это будет заурядный тяжелодум — иными словами, человек счастливый. — Ты усомнился в том, что я старею, я пожелал рассеять твои сомнения. Если, впрочем, они не просто порождение сыновней любви!
Тамаш опять поднялся, опять меня обнял. С тою неловкой нежностью, с какой, похлопывая друг друга по спине, обнимаются только мужчины. Я нимало не сомневался, что он и за границей сберег унаследованные от матери благие черты, ее человеколюбие и вместе с ним почтение к авторитетам и что под моим руководством он благополучно минует все новомодные
— Чем ты намерен заняться в Пеште?
С этого моего вопроса началась для меня новая глава моих старческих метаний. Я только-только пришел в себя от первого громового удара — ха-ха-ха, — от того щелчка по носу, коим закончилась моя мужская пора, и вот уж разразилась надо мной новая гроза, еще забавнее первой.
Тамаш учился на инженера-текстильщика. Рассказав, что в Женеве окончил уже два курса, он спросил, может ли жить у меня.
— Да где ж еще тебе жить? — спросил я. — Квартира достаточно просторна, двум холостякам места хватит.
— Но дело в том… — заикнулся Тамаш.
Очевидно, я не обратил внимания на его «но дело в том».
— Я вернул тебя домой потому, — сказал я, — что мне нужен здесь какой-то отзвук. Надеюсь, ты отнесешься с должным почтением к значительности этой роли?
— Я буду стараться, отец.
Кажется, его не покоробило чванство, достаточно отчетливо прозвучавшее в моем вопросе. Право, блаженная добрая душа, решил я про себя.
— Мы должны понять друг друга, сын, — сказал я. — Я нуждаюсь не просто в понимании с твоей стороны, хотя оно и не вредно для такого старца, особенно ежели пресловутое понимание лишь имитируется — иными словами, может быть принято только как проявление любви и такта. И не для того вернул я тебя домой, чтобы ты ходил за мной по пятам с носовым платком в руке и утирал нос и рот своему дряхлому папеньке. И даже не ради Жофи, которая, по-моему, ни за что бы не умерла, не покормив тебя еще разок грудью памяти.
— Понимаю, отец.
— Допустим, — сказал я. — Надеюсь, поймешь и все последующее. Мир вокруг меня смолкает, сын. Потому ли, что становлюсь туг на ухо и не улавливаю его речей? Или я слишком внимательно, приблизив ухо к запястью, прислушиваюсь к своему пульсу, и его биение столь громко, что я становлюсь глух к прочим звукам? Тревожный симптом, сын, сигнал близящегося маразма. Писатель лишь до тех пор писатель, пока он, вслушиваясь в себя, за акустическими проявлениями собственного организма улавливает также и звучание мира. Если же мир становится ему невнятен, весь концерт уже ни к черту. Стареющий человек буквально начинен постоянно умножающимися дефектами, поправить которые извне ему удается все реже: от этого он все менее уверен в себе и все более одинок. Новый опыт его уже не интересует, с него достаточно того, что накопилось за долгую жизнь, да он и не верит, будто есть что-то новое под солнцем — как, впрочем, и над оным. Поэтому он предпочитает затвориться в себе: он глохнет, слепнет. И чтобы все же как-то развлечься, вскарабкивается в конце концов на огненную колесницу Ильи-пророка, приманенный ложной, как известно, идеей бессмертия. Все выше, все дальше от остывающей и немеющей Земли! Понимаешь?
— Понимаю, отец.
— Возможно, — сказал я. — В таком случае ты поймешь, вероятно, и роль, для
— С огромной радостью, отец. Насколько хватит моих способностей. Но мне кажется, отец, у вас все еще отличный слух.
— Старый человек лишь наполовину мужчина, — продолжал я после короткой паузы, в течение которой вспоминал, выпил ли утром слабительный настой. — Вторую половину надлежит восполнить тебе, сын. Из чего ты поймешь, что я считаю тебя мужчиной и намерен прислушиваться — по крайней мере мне так кажется — к твоим советам и замечаниям. Прежде всего следи за всем тем шлаком, который накапливается к старости в каждом человеке, после того как отгорели его страсти. Страсти, заглушаемые в течение нашей жизни, не тонут бесследно, самоконтроль, навязанный нам так называемой цивилизацией, также камнем лежит в желудке до последней нашей минуты. Например, обращаю твое внимание — а тебе предстоит ежевечерне напоминать о том мне, — что мною сделано поразительное открытие: я завистлив. Чему именно я завидую, не знаю. Напоминай мне также о том…
Но вдруг я прискучил себе.
— Продолжим в другой раз, сын, — сказал я. — Теперь ты ступай к себе, я устал.
— Еще только одну минуту, отец, — сказал Тамаш. — Вы не ответили на мой вопрос, могу ли я жить здесь.
— Да почему бы тебе не жить здесь?
— Я не один, отец.
— С какой стороны ни погляжу, вижу перед собой только одного человека, — сказал я бессмысленно: очевидно, голова моя уже ушла в работу.
— Я женился, отец.
— Ну нет! — сказал я тотчас. — Ну нет!
Возможно, впрочем, не сказал, а завопил. Стоя за письменным моим столом, я чувствовал, как со мной происходит невероятная метаморфоза и, подобно древнему сфинксу, я превращаюсь в некую помесь: к моей профетической голове снизу пристраивалось кровожадное тело обывателя.
— Ну нет! — вопил я.
Тамаш смотрел на меня. Пожалуй, он решил, что вслед за обсуждавшейся выше символической глухотой последовала глухота действительная, так как подошел ко мне ближе, наклонился вперед и сказал громко:
— Вы меня неправильно поняли, отец. Я сообщил вам не о намерении жениться, а самый факт: я женился.
— Исключено! — заорал я.
— Месяц назад в Женеве.
— Исключено! — продолжал я орать.
— Что мы поженились в Женеве?
— Исключено!
— Я совершеннолетний, отец.
— Бога нет! Правда, его нет не только поэтому.
— Я женился на венгерке, отец.
— Я вызвал тебя, чтобы в доме был мужчина!
Тамаш сделал еще шаг ко мне.
— Так вот же я.
— Тебя здесь нет! — вопил я.
— Оттого, что я женат…
— Никто тебя не просил настолько быть мужчиной, — бушевал я. — Знать ни о чем не хочу!
— О чем вы не хотите знать, отец?
— И Жофи тоже! — вопил я.
— О чем вы?
— Я вернул тебя, чтобы ты стал моим опекуном, а не затем, чтобы заполнил весь дом этими ломаками женщинами.
— Я в вашем распоряжении, отец, но…
— Не желаю больше видеть вокруг себя женщин, — не унимался я.
— Как прикажете, отец.
— Отцеубийца! — вопил я. — Гонерилья в образе мужчины!
— Как? — спросил Тамаш.
Он не знал Шекспира. Его необразованность не возмутила меня, а, напротив, успокоила.
— Знать не желаю, — продолжал я.
Тамаш посмотрел на меня, потом поклонился и молча направился к двери.
— Гистологическая несовместимость! — выкрикнул я ему вслед, но уже сбавив тон. Он обернулся.
— Не понимаю, — сказал он.
Стихая — быть может, под гнетом воспоминаний, — я проговорил: