Мимо денег
Шрифт:
— Договорились, жду, — отрубил Митрофанов и по-хамски, первый повесил трубку.
Как ни странно, после сумбурного разговора отступила накопившаяся за ночь душевная хмарь и он почувствовал себя взбодренным, словно после лесной прогулки. Что бы это значило?
По-простецки, через дверь, окликнул Татьяну Павловну, и та явилась в белом, стерильно чистом халате, с убранными под розовую косынку волосами и с серебряным подносом, на котором дымилась его утренняя чашечка кофе со сливками.
— Танюша, напомни, что там у нас после обеда?
Взметнулись черные брови.
— Я же докладывала… приедет банкир Михальчук, ему назначено на четыре.
— Правильно. Позвони и отмени. Мне надо отлучиться.
—
Доктор дружески обнял ее за талию, привлек к себе.
— Ладно, говори, что случилось? Почему плакала?
Татьяна Павловна высвободилась из его рук и стала боком. От нее пахло духами, как от целой цветочной оранжереи.
— Иван Савельевич, бывают же такие люди, да?
— Ну?
— Этот адвокатишка, Гарий Рахимович, помните, обещал?
— Что обещал?
— С Остапушкой поспособствовать. Чтобы пораньше отпустили.
— Ну и как?
— А никак. Слова одни. Обманщик подлый, вот он кто.
— Ты что же, Танюша, переспала с ним?
— Вы же знаете, Иван Савелич, я ради мужа на все готова.
Татьяна Павловна стояла уже почти спиной, чтобы доктор не увидел ее лица, вспыхнувшего алым цветом. Его умиляла сохранившаяся способность краснеть у женщины, прошедшей огни и воды.
— И как он в постели, этот павлин?
— Иван Савелич! Иногда вы такое скажете, прямо стыдно слушать.
— Не мне, Таня, осуждать, но как ты могла поверить прохиндею? У него на лбу написано, что он козел.
Татьяна Павловна сдержанно хихикнула в ладошку.
— Пусть козел… Ради Остапушки я…
— Брось, Танюша… Десять лет прошло. Поди, забыла, как он выглядит, твой Остапушка.
— Неправда ваша! — В гневе Татьяна Павловна обернулась к нему пылающим лицом. — Любовь никогда не стареет.
— Ты действительно так думаешь?
— Я не думаю, я знаю.
Сабуров отпил кофе, захрустел хлебцем.
— Хорошо, я поговорю с адвокатом. Вряд ли будет толк, но поговорю.
— Вас он не посмеет ослушаться, — сказала она как о чем-то само собой разумеющемся.
— Ты так и не ответила, каков он в постели?
Новая вспышка зари.
— Иван Савелич! У него изо рта несет, как из помойки. О чем вы говорите!
— Да-а, — вслух задумался доктор. — Непостижимая вещь — женская любовь…
Прежде чем открыть глаза, Аня попыталась понять, где она находится. С трудом ей это удалось. Она в больничной палате, на соседних койках еще две полоумные женщины. Сколько времени провела в больнице — день, месяц, год, — она не знала. Одна из женщин, ее звали Кира, помешалась на том, что зарезала своего мужа, известного бизнесмена Райского и малолетнюю дочку. Потом хотела убить и себя, но кто-то ей помешал. Убийство она совершила по недоразумению, приревновав мужа к гувернантке Эльвире, француженке по происхождению. Как выяснилось, француженка была ни при чем, на самом деле муж сожительствовал с телохранителем Зурабом, чему Кира получила убедительные доказательства на следствии. Дни несчастной душегубки были сочтены: уже в присутствии Ани она трижды кончала самоубийством — травилась таблетками, душила себя пояском халата и вскрыла вены осколком бутылочного стекла. Каждый раз ей своевременно оказывали помощь: видно, кто-то полагал, что ей еще рано покидать сию обитель скорби. В минуты просветления Кира выказывала себя доброй, компанейской девушкой-хохотушкой, и они с Аней немного подружились.
Вторая постоялица, Земфира Варваровна, была, напротив, свирепой и заносчивой особой с манией величия. Она считала себя гражданской женой президента и требовала, чтобы ее соседки по палате, Кира и Аня, обращались к ней не иначе как со словами: «Ваше превосходительство!» Однако случались дни, когда она вдруг объявляла себя Ириной Хакамадой и усаживалась за сочинение социальной оздоровительной программы радикального толка. Суть программы заключалась в том, чтобы единовременно, по схеме Варфоломеевской ночи, умертвить всех россиянских пенсионеров, заедающих чужой век. Земфира Варваровна признавала, что общая идея принадлежит целой группе молодых реформаторов, но собиралась обосновать собственное, самое гуманное решение проблемы — с применением веселящего газа «Циклон-710». В первый же день, когда Аню поселили в палату, Земфира Варваровна велела ей заполнить анкету из семи пунктов. Первым пунктом значилось: «пол», а последним — «национальный состав». Зачем нужна анкета, не объяснила.
Ане, помимо того что ее пичкали таблетками, пока проводили щадящий курс лечения электрошоком, но готовили к лоботомии; и когда Земфира Варваровна об этом узнала, то точно определила, сколько ей осталось жить. «Не больше полутора месяцев, девочка, — сказала она. — Но и не меньше трех недель. Не волнуйся, время здесь летит незаметно».
Она же, несмотря на свое высокомерие, научила Аню многим полезным вещам: как прятать за щекой таблетки, чтобы не было видно, даже если откроют рот; как правильно отвечать на вопросы медбратьев и врачей, чтобы никто не усомнился, что лечение идет нормально и она в соответствии с регламентом превращается в растение; как избежать лишних пинков и затрещин; как (по возможности) уклониться от совокуплений с санитарами — и еще всякое такое, что сразу не перескажешь. Благодаря ее науке Аня до сих пор сохранила относительную способность к контролю над происходящим, хотя считалось, что она уже находится в коме. Палатный врач Лева Кубрик, интеллигентный господин лет тридцати, черноокий и бледноликий, на утреннем обходе, смеясь, дергал ее за соски и объяснял сопровождавшему его повсюду медбрату Коляну: «Видишь, душа моя, девочка ничего не чувствует. Милермо Крузерум! Завидная судьба. С такой же идиотской улыбкой, ничего не сознавая, и отправится в мир иной. Верно, дитя?»
В ответ Аня радостно мычала и, как учила Земфира Варваровна, пускала изо рта пену.
Труднее было изображать овоща во время сеансов электрошока. Особенно мучительными были предварительные процедуры, когда ее привязывали к столу, надевали на голову колпак, подключали к разным местам датчики, заставляли выпить какую-то горьковатую, вязкую, вроде испорченной сметаны, белую жидкость, — причем все это проделывалось с шутками, прибаутками, со щипками и похлопываниями, словно обряжали большую куклу для детского праздника. Продолжая бессмысленно улыбаться, Аня всеми жилочками ощущала, как погружается в черную, смоляную тоску, из которой один желанный выход — смерть. Поразительно, но первый удар тока, скручивающий истерзанное тельце в спираль и вырывающий из сердца заунывный стон, она воспринимала с облегчением и благодарностью. Мощные разряды несли в себе очистительную силу, срывали с души бренную коросту, подбираясь к сокровенной сердцевине, и так до последнего толчка, после которого она выпадала в осадок и пробуждалась уже в родной палате на знакомой койке…
Установив, где находится, Аня определила и время: утро. Солнечные лучи нарисовали на противоположной стене причудливый узор, напоминающий наскальную живопись. Земфира Варваровна еще спала, уткнувшись носом в подушку. Кира сидела на кровати, свесив босые ноги к полу, и баюкала несуществующего младенца. По щекам у нее катились горючие слезы.
— Баю-баюшки-баю, скоро я тебя убью! — беззаботно напевала дурочка.
Аня послушала минуту-другую, потом прикрикнула:
— Прекрати, Кирка! Земфира заругает.