Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла
Шрифт:
Стелла вправе рассчитывать на нашу признательность. Как было бы ужасно, если бы она приняла снотворное или прыгнула из окна. Ее благородство, благородство сердца проявилось и в том способе смерти, который она избрала, подарив всем нам возможность поверить в несчастный случай. Впрочем, мне от этого не легче, ибо тот единственный, кто должен был поверить в несчастный случай, не поверил и никогда не поверит. Стелла вечно будет стоять между мною и Вольфгангом. Миновало время детской нежности и доверия. Вольфганг ненавидит отца и презирает меня за трусость. Лишь много позже он поймет меня, в ту пору, когда, подобно мне, будет сновать из комнаты в комнату, наедине с тоской и сознанием безысходности. Но меня уже не будет на свете, как нет на свете моего отца, чье насмешливое снисхождение вызывало у меня в детстве неуверенность. Взгляд отца, когда я играла в куклы, — это взгляд, каким я провожаю Вольфганга, когда он с товарищем уходит играть в теннис, и которым он уже сейчас наблюдает за играми своей маленькой сестренки.
Будь сейчас Вольфганг со мной, он непременно затеял бы спасать
Надо приучить себя смотреть мимо людей и предметов, нельзя, чтобы всякий мог по глазам прочесть твои мысли. А еще лучше совсем разучиться думать, ибо даже мысли способны убивать. Я так и думала, что он погубит Стеллу. Думала, покуда он и впрямь ее не погубил. Я знаю, что Рихард боится моих мыслей. Суеверный, как, впрочем, все жизнелюбцы, он испытывает страх перед тем, что выходит за рамки его понимания. Однако он достаточно силен, чтобы переступить через свой страх, как переступает через все, что становится ему поперек дороги.
Почему, почему не было мне предостережения в тот сентябрьский день, когда к нам приехала Стелла? Почему я не отказала Луизе наотрез? Зачем мне понадобилось пускать к себе в дом чужую девушку, тем более что и Рихард был отнюдь не в восторге? Он согласился лишь ради меня и поскольку знал, что она проживет у нас не больше десяти месяцев.
Луиза — моя подруга, другими словами, она уже тридцать лет считает себя таковой. Любить я ее никогда не любила, еще в школе она была жадной, пронырливой и злобной. Ей вечно хотелось того, что она видела у меня: сперва она клянчила у меня ластики, лакированные пояски, бутерброды, позднее ей нужны были мужчины, которые ухаживали за мной, а теперь с помощью своей дочери она разрушила мой покой, стоивший мне таких трудов. Луиза — тот самый ворон, который приносит несчастье: она некрасива, худа и падка до мужчин. Но за всю нашу совместную жизнь я так и не смогла доказать Рихарду, что Луиза мне в тягость. Он не в состоянии понять, как это нельзя отделаться от человека, который тебе неприятен.
Сам Рихард просто не способен оказаться в таком положении. Если человек ему бесполезен, он в два счета отделывается от него. Вот и Стелла понадобилась ему лишь ненадолго, на наких-нибудь несколько недель. Слишком много с ней было возни. Зачем завзятому игроку серьезный и медлительный ребенок? Ни одна женщина не прискучила Рихарду так быстро, как Стелла.
Раньше Рихард ее не встречал, Луиза, как правило, приезжала к нам одна, и потому он составил себе ложное представление о ее дочери. Я до сих пор не могу поверить, что Стелла точно была дочерью Луизы, хотя для сомнения нет никаких причин. Отец Стеллы едва ли отличался высокой порядочностью, раз он рискнул сделать Луизу матерью. Впоследствии он, должно быть, жалел об этой оплошности и пытался защитить свою дочь от своей жены, искусно, но не совсем предусмотрительно составив завещание. Согласно завещанию, Луиза могла пользоваться лишь процентами с капитала, аптеку он оставил Стелле. Но лучше бы он распорядился своим добром иначе, поскольку из-за этого завещания Стелла нажила себе в лице родной матери неумолимого врага.
Тяготясь такой обузой, Луиза отдала Стеллу, до той поры робко прятавшуюся по углам, в монастырскую школу, и тем единственный раз сделала дочери добро. В монастыре Стелла обрела столько любви, что ей хватило этого запаса на целых восемь лет. Потом Стелле следовало бы изучать фармакологию, но Луизу это никак не устраивало: чем меньше Стелла будет разбираться в том, в чем ей надлежит разбираться, тем лучше для Луизы. Однако Стеллу так или иначе надо было пристроить, а мать решительно не знала, к чему ей дочь, когда у нее есть и подруги, и собаки, и любовники, и потому надумала спихнуть ее ко мне по крайней мере на год — срок обучения на торговых курсах. Должно быть, Луиза не раз и не два твердила себе в тихом отчаянии, что приближается день Стеллиного совершеннолетия. Разумеется, это не разорило бы Луизу — у нее при всех обстоятельствах сохранялась ее доля, к тому же, надо полагать, она порядком нагрела руки за минувшие годы, ибо старый и слабоумный опекун Стеллы едва ли был для нее серьезной помехой. Оставался только вышеупомянутый молодой человек, за которого ей безумно хотелось выйти и которого — это сознавала и сама Луиза — можно было получить только за деньги. Я готова признать, что для Луизы действительно создалось безвыходное положение.
Итак, Стелла прибыла к нам, вторично изгнанная матерью и не особенно желанная гостья для нас.
Наш дом поставлен таким образом, что не терпит посторонних или даже обычных посетителей. По причинам, которые можно и не объяснять, друзья Рихарда никогда не станут моими друзьями, а моих друзей Рихард недолюбливает. Вдобавок посторонним не известны те многочисленные табу, которые мы привыкли соблюдать в домашнем обиходе и которым следуют даже наши дети. Правда, это несколько сужает темы разговоров, но уж лучше так, чем бесконечные размолвки. К тому же чужой помешал бы нашим отношениям с Вольфгангом. Нам мешали решительно все, даже маленькая Анетта, не говоря уже о Рихарде. Потому-то я и не стала заводить живущую прислугу, а нашла приходящую — неразговорчивую и мрачную особу, которой мы нисколько не интересны, для которой мы всего лишь люди, чей дом она должна убирать за хорошую плату. Погруженная в размышления и заботы о незнакомых нам людях, она молча выполняет свои обязанности. Я думаю, даже марсиане и те не могут быть для нее более чужими, чем мы. По молчаливому соглашению мы делимся на две партии — Рихард с Анеттой и я с Вольфгангом — и неукоснительно соблюдаем правила игры. Рихард заводит порой короткие и, пожалуй, чрезмерно сердечные разговоры с Вольфгангом, Вольфганг с безупречной вежливостью поддерживает эти разговоры; Анетта порой сидит у меня на коленях, я, разумеется, укладываю ее спать, а она целует и обнимает меня. Но не все так просто, как кажется. Я подозреваю, что Вольфганг во все времена любил отца, хотя и видел его насквозь, и что если у Рихарда есть тайное горе, то горе это зовется Вольфганг. Рихард наверняка страдает от того, что сын удался не в него, страдает настолько, насколько он вообще позволяет себе страдать, ибо Рихарду и на самом деле нужен друг, а Вольфганг никогда не станет его другом. Что до маленькой Анетты, то инстинктивно, разумеется, я должна ее любить и любила бы, не будь она до такой степени похожа на своего отца. Не она виновата, что при взгляде на нее меня порой охватывает ужас. Я вижу ее цветущее личико, ощущаю ее теплоту, слышу ее смех и понимаю, что все это так же ничего не значит, как ничего не значат теплота и смех Рихарда. Оба они — и Анетта и ее отец — по природе своей силки, которые расставил господь бог или кто-то иной для тех, кто медлителен и верен, кто наделен чувством и воображением.
А может быть, Анетта слишком здорова и счастлива, чтобы ее можно было любить по-настоящему? О, этот ребенок всегда достигнет того, чего пожелает, и никогда не пожелает недостижимого. Она слаба и беспомощна, как слаб и беспомощен маленький тигренок или цветок-мухоловка. Рихард гордится своей дочерью, хотя в глубине души отлично сознает, что она всего лишь благожелательный соучастник, и всего лишь до тех пор, пока он потворствует ее капризам. Но поскольку Рихард никого так не любит, как себя самого, ему волей-неволей приходится любить и свое маленькое подобие.
Он способен порой дать ей хорошего шлепка, на что Анетта отвечает негромким воем. Вольфганга он не ударил ни разу, Вольфганг из тех детей, которых не бьют. А Рихард слишком умен, чтобы расписываться в собственной слабости и поступать заведомо несправедливо.
В первые недели после своего водворения у нас Стелла ужасно всех стесняла. Рихарду, любящему потягивать по вечерам красное винцо, курить и читать, пришлось поддерживать разговор с девчонкой, до смерти утомительной и вообще никчемной. Анетта к ней ревновала, как ревнует ко всякому, кто претендует на внимание ее близких, Вольфганга угнетала перемена домашней атмосферы, а я корила себя за чрезмерную молчаливость и за неумение общаться с молодыми девушками. Я и подумать не могла о том, чтобы проникнуть в Стеллины мысли. Эта крупная красивая девушка, разве чуть здоровей, чем надо, была в нашем доме чужеродным телом, что и сама прекрасно чувствовала. Она казалась скорее необщительной, чем застенчивой, годы пребывания в интернате наделили ее скованностью, но я думаю, что и там она производила странное впечатление. Она не была миленькой, ребячливой и простодушной, какими обычно бывают молодые девушки. Она, скорее, походила на женщину, которая по случайности осталась ребенком. Но как ни молчалива была Стелла, оказалось, что не замечать ее попросту невозможно. В уродливом коричневом платье, купленном для нее Луизой, Стелла выглядела много хуже, чем могла бы, и все же не замечать ее было попросту невозможно. Комнату для гостей, куда мы решили поместить Стеллу, я пыталась загодя приспособить для молодой девушки, поставила туда кое-какие безделушки, столь любимые девушками, накрыла темную мебель кружевными салфетками.
Когда я увидела Стеллу, первым моим побуждением было унести эти пустячки из ее комнаты, но, раз Стелла их уже видела, пришлось оставить все как есть. И вот лошадки, собачки и балерины продолжали стоять на комоде и выглядели более чем странно рядом с этой крупной и серьезной девушкой. По-моему, Стелла никогда не занималась по-настоящему. Она сидела над своими книгами и тетрадями и явно изнывала со скуки. Считала она неважно и, наверно, по стенографии была хуже всех в классе. Не знаю, были ли у нее хоть какие-нибудь способности. Она возилась со своими цветами и зверушками, охотно бралась за черную работу и вязала из грубой серой шерсти жилеты и носки для неведомых бедняков. Эти неказистые на вид изделия она пересылала в свой монастырь. Рихард подтрунивал над ее тягой к благотворительности. Тогда она вскидывала крупные, тяжелые, очень белые веки и смеялась тихо и неловко, как человек, который еще не выучился смеяться. Вязала она только затем, чтобы часами оставаться наедине со своими мыслями, не прослыв при этом бездельницей.