Мимоза
Шрифт:
Позавчера Лейтенант отправился с письмами в Чжэннаньпу, но почта оказалась выходной, и теперь он снова собирался в дорогу, бормоча ругательства:
— Черепашье отродье! И работа у них сидячая — так еще и выходной им нужен! Недоноски!
Он забыл, что когда-то сам сидел в штабе и все-таки отдыхал регулярно.
Редактор и все остальные держались с привычной обыденностью — так что ни день меняются листки отрывного календаря, но картинка над ним весь год остается неизменной.
Удивительно, но они вовсе не ощутили той внутренней бури, которая бушевала во мне минувшей ночью. Пора понять: моя смерть или смятение моей души, мое превращение в труп или в «нового человека» — ничто не произведет
Пустые поля лежали передо мной в суровой бескрасочности. Душа моя дрогнула: «Напоите меня вашим величавым духом!» Я еще встану на ноги, я сумею преодолеть себя, превзойти самого себя.
Дохлая Собака лениво, не переча медлительным своим лошадкам, правил их в поле. Все купалось в лучах зимнего солнца. Радостно стрекотали белобрюхие сороки. Они следовали за повозкой и склевывали свежие конские яблоки. Желтела солома, над нею словно висела золотистая дымка. Далеко на востоке, куда едва достигал взгляд, пыхал черным дымом паровоз. Горизонт скрывала узкая длинная полоса тумана и все никак не рассеивалась. По концам она делалась лиловой, и это было красиво под ярким синим небом. Полное безветрие. К легкому аромату сухой травы примешивался запах пыли. Клонило в сон. Ощущение полноты счастья недоступно тому, кто совсем проснулся, — по-настоящему переживаешь его только на границе сна и яви.
Сердечная буря улеглась. Пришли ясность, соразмеренность мыслей и чувств. Тело словно бы впитывало прелесть цветущего луга с щебечущими птицами. Конечно, смерть влечет человека, но жажда жизни много сильнее. Счастье — это способность ощущать себя, но ведь и страдание и раскаяние тоже в некотором смысле самоощущение, и если в жизни непременно присутствуют страдание и раскаяние, значит, и они входят в понятие «счастья». «Чирик-чирик»— воробей пролетел над моей головой, огляделся и устремился выше, в поднебесье. Ого! Даже такая кроха и та тщится превзойти себя.
Преодолеть себя! Превзойти себя!..
В тот день после ужина я не пошел к Мимозе, а устроился на своем соломенном тюфяке, подложил под спину одеяло и открыл том «Капитала», который вот уже двадцать дней не брал в руки.
Лейтенант как раз дочитал письмо из дому, несомненно обрадовавшее его, а потому весьма учтиво предложил мне лампу и даже подкрутил немного фитиль. Право слово, я недостоин подобной любезности. С некоторым страхом принялся я листать страницы и гладить светло-желтый переплет. Сейчас эта книга представлялась мне единственным средством «превзойти себя». Но способна ли книга научить меня чему-нибудь, помочь мне? А мой ум поэта — сумеет он переварить это блюдо, приготовленное из абстрактных истин? Когда- то давно, во время очередной политучебы, мне пришлось изучить «Политэкономию» Леонтьева, которая входила в список обязательной литературы. Книга эта показалась мне сухим изложением догматических понятий, не имеющих ни малейшего отношения к реальной жизни...
Теперь я собирался осилить «Капитал», и хорошо хоть сегодня моя голова была свободна от забот о желудке. С почтительной нерешительностью я отыскал то самое 51-е примечание, на котором остановился двадцать дней назад. До меня долетали обрывки разговоров, скучные, унылые голоса. Начальник уверял Бухгалтера в действенности «забытого» рецепта, как избавиться от привычки скрипеть во сне зубами. Следует, загоготал он, попросту выбить такому «скрипуну» все зубы. Никто не рассмеялся на эту жестокую шутку.
Через некоторое время я уже не различал посторонних звуков, поглощенный мудреными экономическими вопросами. Я читал и читал, пораженный логикой, глубиной, даже литературным изяществом изложения... Комнатка в глинобитном доме, пропахшая соломой, мышами и угольным дымом, неожиданно превратилась в историческую сцену, на которой исполняли свои роли владельцы товара и владельцы денег. Я совершенно забыл, где я.
Все спали. Тусклый мерцающий свет лампы никого не беспокоил. Старый Бухгалтер, как всегда, отчаянно скрипел во сне зубами. Лейтенант трубно всхрапывал, что-то сонно бормотал Редактор... Когда у хромого кладовщика прокричал последний в деревне петух — других уже давным-давно съели,— я как раз дочитал второй раздел.
Потом я заснул, и прочитанное у Маркса странным образом преобразилось в моем сновидении. Я видел отца и дядю в толпе столь почитаемых ими «морганов», которые жаждали «приступить к делу», а за ними следовали нанятые им рабочие. Внезапно все переменилось, и впереди уже шагали рабочие, «многозначительно посмеиваясь и горя желанием приступить к делу», а только что шедшие впереди плелись теперь сзади, «съежившиеся, словно везут свои шкуры на рынок, где эти шкуры будут дубить». А я в рваной ватной куртке, всклокоченный, грязный, словно нищий, не мог быть с рабочими и «многозначительно посмеиваться», не мог присоединиться к отцу и дяде, потому что с меня нечего было «содрать». И я в растерянности переминался с ноги на ногу, не примыкая ни к кому, бессильный двинуться и вперед и назад.
После всех потрясений спал я особенно сладко, а проснулся в отличном настроении, бодрый, словно испил живительного напитка. Снисходительность к окружающим, чувство собственного превосходства охватили вдруг мою душу...
Сходили на кухню за едой. Начальник взъярился до невозможности — повар всучил ему ущербную лепешку. Все расселись по своим тюфякам и принялись есть, а он все кряхтел возле печурки, разглядывал лепешку, вертел ее и так и эдак, понося повара. Потом высказался в том смысле, что надо впредь пораньше гасить лампу и укладываться, а не мешать другим спать, потом проворчал, что «мерзавец бригадир даже не добавил ничего к этой жалкой лепешке». Но все поглядели на меня. Я и сам знал, что его «критика» адресована мне.
Раздражения у меня он не вызвал. Да, я был вместе со всеми в глинобитной лачуге, сидел на соломенной подстилке, ел просяную лепешку, но мое сердце было словно отделено от своей телесной оболочки, какая-то глубоко скрытая во мне мысль вырвала меня из суетного мира. Хула, насмешки, презрение обрушивались на мою бренную плоть, не затрагивая души.
Возле конюшни, дожидаясь, пока запрягут лошадей, я услыхал, как возчик доложил бригадиру Се, что Хай Сиси взял на несколько дней отгул и отправился в город «прошвырнуться». Бригадир поморщился, скривил тонкие губы под щеткой усов, но смолчал. Вон повозка Хай Сиси, а вон его лошадки жуют с аппетитом сено. Кто-то решил дать передышку своей запряжке и направился к лошадям Хай Сиси, но бригадир, выпучив глаза, заорал:
— Ах, наглец, небось и отца родного запряг бы! Что надумал! Ну-ка оставь! Отдых всем нужен!
«Отдых всем нужен» — кого он имел в виду? Может, Хай Сиси? С чего это Хай Сиси вздумалось отправиться в город? Мало того, что он каждый вечер к Мимозе ходит! Мне вдруг стало грустно. Какой бы ни была любовь, кто и кого бы ни любил — все, конечно, судьба, но от чужой любви так просто не отмахнешься. Вот и этот Хай Сиси, какой он ни на есть, невольно вызывал мое сочувствие. Пусть мы с ним соперники, но необоримая сила влечет меня к нему.