Мимоза
Шрифт:
Штаны были сшиты в один день. Украшавшие одеяло три красные полосы теперь рассекали мои ноги пополам. В этой «городской» одежке я предстал вылитым клоуном из цирка. Эршэ, глянув на меня, захлопала в ладоши, захохотала:
— Кукла-Тряпичка! Кукла-Тряпичка!
— Не смей! Так нельзя! Нужно говорить «папа»! — Она дала дочери легкий подзатыльник, потом присела на корточки, расправляя штанины и разглаживая швы. Лица ее я не видел. Мое сердце громко колотилось; она двигалась порывисто, как бы спеша, и от рук ее, казалось, слегка колебался воздух; смысл сказанных ею слов все еще не доходил до меня.
— Ну вот и хорошо! В самую пору! — Она выпрямилась и произнесла с улыбкой: — Я еще и шапку тебе сшила!
Из остатков
— Надо же, сколько хлопот!
– — улыбнулся я, водружая шапку на голову.-— В детстве я в такой в школу ходил.
Вечером я облачился в «клоунские» штаны — мои ватные она распорола и выстирала, нахлобучил «шанхайскую» шапку и приступил к чтению третьего раздела «Производство абсолютной прибавочной стоимости». И ноги и голова были в тепле, а желудок вполне сыт. Мне припомнились слова Энгельса, что в первую очередь человеку необходимы еда, питье, жилье и одежда, и, только обретя все это, он способен заняться политикой, наукой, искусством, религией. Простое это соображение легло и в основу Марксовых законов общественного развития. Я ощущал в себе духовную силу, жажду деятельности. Мой мозг буквально разрывался в стремлении мгновенно постичь, как приложить абстрактные эти мысли к моей нынешней жизни, к грядущему моему существованию. Мне вспомнился Фауст:
Лишь тот, кем бой за жизнь изведан, Жизнь и свободу заслужил. [19]...Она тихонько подошла и встала за моей спиной. Положила руку мне на голову, потом заглянула через плечо — что меня так заинтересовало в книге. Я подумал: и она поняла бы в том, что я читал, почти столько же, сколько понял я. Осторожно я взял ее руки в свои — распаренные, красные от постоянной стирки, с белыми мозолями, загрубевшие в работе, они все равно были прекрасны — сильные, теплые.
19
Гёте. Фауст. Часть вторая, акт пятый. (Перев. Б. Пастернака.)
Мое чувство сделалось теперь ровнее, спокойнее, но и глубже — так смиряется бурливый многошумный поток, впадая в полноводную реку. Нежное, словно вода, прикосновение — это рука ее осторожно, словно во сне, касается моих губ. И я целую ее пальцы, один за другим — указательный, безымянный, мизинец... Сердце разрывается от нежности, и я шепчу:
— Дорогая, я люблю тебя!
Она стоит за моей спиной, чуть наклонившись, ее рука покорно затихла в моей ладони, другая — покоится на моем плече. Когда я целую ее пальцы, та, вторая, начинает мелко-мелко подрагивать, а едва я произношу эти слова, Мимоза высвобождает обе руки и, притянув к себе мое лицо, спрашивает, бессильная совладать с нечаянной радостью:
— Как, как ты назвал меня?
— Я... я сказал «дорогая»...
— Нет, так плохо! — Она сжимает мою голову и смеется, смеется.
— Но как же тогда?..— удивляюсь я.
— Ты должен звать меня «кровинка-кровиночка»! — И она наставительно тычет в меня указательным пальцем.
— А кто же буду я?
— Ты будешь «песик-псиночка»!
...Ничего не скажешь, нежнейшее имя «песик-псиночка» — я был покорен. Где-то в глубине души возникло ощущение нашей несхожести — ведь не к таким «изящным чувствам» я стремился. Эти ее любовные словечки были мне вовсе не по сердцу, совершенно чужеродные, способные разве что насмешить. Я подумал, что она невольно выразила разделявшую нас вовеки непреодолимую пропасть, которая сделалась вдруг такой очевидной.
Во всей нашей бригаде нет календаря. Вернее, был один, в правлении, но его кто-то увел еще до нашего приезда. А потом уже и покупать не стали — всего-то осталось полгода, да и вряд ли сохранились календари в «сольмаге». Как выразился бригадир Се, «этот осел-воришка стибрил у нас сто восемьдесят дней из трехсот шестидесяти годовых. Прямо разбойничье отродье!» Все оценили его слова, тем более что «разбойничье отродье» вовсе не интересовалось днями недели, а свистнуло календарь на самокрутки.
Бригадиру Се в его бухгалтерии приходилось рассчитывать на то, что раз в два-три дня кто-нибудь приезжал из отделения и, как говорили у нас, «привозил день». Бывало, кто-то отправлялся в Чжэннаньпу за покупками или в другую бригаду родственников навестить, тогда бригадир непременно говаривал:
— И день прихвати с собой!
«Прихватить с собой день» сделалось постепенно обязанностью всякого, кто выходил во внешний мир, то есть ему следовало узнать, какой нынче день, какой месяц, который сейчас из двадцати четырех сельскохозяйственных сезонов [20] и сколько осталось до праздников. День недели нас не интересовал: ведь отдыхали мы не по воскресеньям, а сразу после получки и понятия не имели о неделях. Так что ходившие по делам в Чжэннаньпу часто проделывали этот поход зря — они попадали на выходной.
20
По древней земледельческой традиции, год делился на 24 сезона, каждый из которых был связан с определенными крестьянскими заботами.
Иногда бригадир принимался отчитывать хромого кладовщика, который ездил в город за покупками:
— Пугало чертово, купил бы прошлогодний календарь! Тогда хоть сможем день для твоей свадьбы выбрать!
Хромой краснел. Его старуха уже несколько лет как померла, а он все никак не женится во второй раз, хотя и сорок лет вот стукнуло.
Так и шли дни, неотличимые друг от друга, день за днем, и только если кто-то «прихватывал день», мы с радостью узнавали, что все ближе Праздник Весны.
В те трудные годы и на Праздник Весны и в Новый год людей ничем особенным не баловали, но они невольно воодушевлялись от самого известия, лица празднично сияли. И все-таки в каждой бригаде стремились как-то отметить праздник. Поэтому несколько дней только и было разговоров, сколько на овчарне прирежут баранов, сколько мяса придется на семью и кому достанутся потроха.
Нам, одиноким, не полагалось ни мяса, ни потрохов. Нашу долю готовил для нас повар на кухне — по два-три куска баранины каждому выходило. Потому на все предпраздничные хлопоты мы и взирали равнодушно. В нашей группе помаленьку все определялось: Лейтенант уже уехал, другие должны были отправиться по домам после праздников; Начальник, чья семья жила в главном городе провинции, со дня на день ждал вызова от одного из тамошних госхозов и после праздников тоже мог оказаться дома.
До праздника оставалось три дня. После полудня небо померкло, и пошел мелкий снежок. Холодные снежинки падали за воротник, ложились на мотыги и лопаты. Намокли рукавицы. Бригадир все поглядывал на небо, потом буркнул «дьявольщина!» и приказал: «Кончай работу!» Мы разбрасывали навоз на дальнем поле и, едва стих бригадирский голос, со всех ног бросились домой.
Снег сыпал, становился все гуще и гуще. Я шел не торопясь. Дорога прямо на глазах скрывалась под снежным покрывалом. Воробьишки, отчаянно маша намокшими крыльями, торопились укрыться в насквозь продуваемой рощице. Там они дружно принялись чистить перышки, время от времени поглядывая на помрачневшее небо — точь-в-точь как бригадир Се.