Минерва
Шрифт:
«Теперь я свободна. Что же теперь? Теперь я могу двинуться в путь, все дороги открыты. Но мне страшно, я сознаюсь в этом. Со мной будет то, что было с заблудившейся нимфой. Каждое дерево будет протягивать ко мне свои ветви. Каждый бродяга будет хватать меня в свои объятия. Мои прихоти отдадут меня во власть всем, кто захочет меня. В какие приключения бросит меня моя кровь!»
— Еще нет! Отдохнуть еще минуту! Я десять лет жила в безопасности. О, я не труслива. Я иду навстречу всему. Мое одиночество никогда не станет более глубоким… Разве есть кто-нибудь, равный
Она отправила ему телеграмму.
«Если она застанет его, он будет завтра ночью здесь».
Она считала часы. Она ждала его, как возлюбленного, который связал себя с ней обещанием уже много лет тому назад. Если когда-нибудь ей понадобится рыцарь и честный человек, — так написала она ему тогда. Он хотел тогда для нее вторгнуться в Далмацию. Позднее он дрался из-за нее на дуэли. Каждый раз он думал, что это момент, когда она зовет его. Нет! Момент наступил только теперь, и она звала его, чтобы любить его!
Она забыла старика, который расстался с ней год тому назад; она видела перед собой энтузиаста-бунтовщика, который когда-то возбуждал к восстанию далматских пастухов. Он боролся с жандармами, сопротивляясь не на жизнь, а на смерть. Затем он шагал по ее будуару и говорил. Слово «свобода» было из гибкой стали. Он был строен и широкоплеч, белоснежный вихор развевался на его голове, рыжая бородка плясала, голубые, как бирюза, глаза сверкали.
И она ждала. День прошел; она послала навстречу ему экипаж. При первом лунном луче она вышла в сад. Ночи опять стали темными. Она без устали ходила перед подстриженными дубами. Некоторые стены были залиты белым светом и полны крупных бледных капель: то были розы; перед другими сторожил мрак с распростертым покровом. На далеком небе, покрытом серебристыми, точно жемчуг, облачками, выделялась сверкающая, легкая струя фонтана. Из больших чаш балюстрады на террасу беззвучно изливался ручей серебряного света. Он разливался внизу по спящим верхушкам масличных деревьев, он протекал по лабиринту виноградника, стекал в долину и уходил вдаль. Каменные острова, гирлянды сверкающих садов плавали в нем, и он разбивался о неподвижные стены кипарисов.
Дорога у откоса исчезала во мраке и появлялась снова между сверкающими стенами спящих деревенских домов. Вокруг них висела серебристо-серая паутина. Под каждым деревом на светлом лугу лежала круглая тень, точно его отражение. Вдруг с одной из колоколен донесся удар. Она слышала его, видела, как раскачивался колокол — мгновение длилось бесконечно. «Второго не будет», — обещала она себе. Но он уже раздался, а за ним последовали другие, торопливые, жалобные, возвещавшие несчастье. В только что молчаливых домах вспыхнули красные огни. По улице задвигались другие, большие, вспыхивающие неровным светом. В дыме, который они распространяли, происходила какая-то беспорядочная, наводящая страх, беготня. Слышались голоса и звон оружия.
Она ждала, неподвижно стоя у перил, опустив руки, откинув голову. Вдали, над испуганной страной зловеще высились черные, волнующиеся массы гор. Она надеялась, что они зашевелятся, сдвинутся с места, раздавят все — долину, деревни, даже холм, на котором она стояла, — чтобы не случилось ужасное, чтобы она не могла узнать о нем. Но она уже знала.
Факелы свернули на дорогу, которая вела к ней. Они исчезали среди лиственных масс, края которых окрашивали, и все снова находили открытую дорогу и неумолимо поднимались вверх: они, и люди, и то, что они несли. Герцогиня ждала их. Она не шевелилась, пока носилки с его телом не очутились перед ней. Она выслушала тихий рассказ и сделала знак: «Идите!»
Затем она в своем белом платье, которое сверкало, со своими черными волосами, которые искрились, неторопливо опустилась возле своего мертвого друга, прильнув грудью к его окровавленной груди. Она целовала его и говорила с ним.
— Вот ты. Толпа задержала тебя: она ревновала тебя ко мне… Ты доволен? Ведь ты хотел, чтобы народ привлек тебя к ответственности за то, что не были исполнены обещания великодушных времен. Но ты, друг, исполнил все, что обещал, никогда не сходя со своей далекой от житейской мудрости высоты. И я тоже сделаю все, что обещала. Все меняется, но мои чувства все те же, такие же гордые, как твои. Сначала в моих объятиях лежали грезы, потом их сменили картины, а теперь их место займут горячие тела… знаешь ты, все, все безразлично, что мы делаем, и что совершается с нами, — важно только одно: души, чувствующие друг друга!
Она чувствовала его ответ. Она согревала его губы, и лунный свет, струившийся с дома, с фонтанов и деревьев, был свидетелем самого нежного часа ее жизни.
Она встала.
— Проспер, мы уезжаем.
Егерь не решился сказать, что внизу у дороги караулит мятеж: он знал свою госпожу. Он сказал:
— Ваша светлость, карета сломана.
— Вели заложить коляску. Позаботься о моем чемодане.
— А господин маркиз?
— Пусть управляющий положит его в зале. Мы телеграфируем в Рим. Его захотят взять туда, пусть берут.
Проспер поклонился и ушел; она с изумлением смотрела ему вслед. Он немного дрожал после такой ночи, этот старый слуга, который с самой глубины ее юности и до сих пор всегда ходил по ее пятам, молча, незамечаемый ею — и, быть может, не чужой?
— Он стар, и… — сказала она Сан-Бакко, — ты тоже стар: я забыла это. Не достигла ли я сама незаметно сорока лет? Но я чувствую в себе силу ста человек!
Она вошла в дом и оделась. Слуги поехали вперед. Она одна медленно вернулась к мертвому. Он лежал в лунном свете, совсем застывший. Лунный свет разливался голубыми кругами по гравию, он струился с крыши, капал с ваз и чашечек цветов, разглаживал бедра полубогов в изгородях. Он окружал ореолом голову мертвеца.
Она разжала руки, отвернулась, медленно, шаг за шагом, подошла к балюстраде и стала спускаться вниз по лестнице, ступенька за ступенькой. Ее плечи и голову окутывало серебро, — и юная, с душой, открытой всем далям, спускалась она в залитые лунным светом кусты, точно в ладью, уносившую ее к неведомым берегам.