Министр любви [сборник рассказов]
Шрифт:
— Будто заново родился! — орал он оттуда.
…Они вновь неслись к Иерусалиму. Сумерки сгущались. Они не произносили ни слова.
Красное зарево заиграло за горой.
— Какой закат! — произнес Шапольский. — Ты видал когда-нибудь такой закат?!
— Вроде один уже был, — сказал Гур, — это второй. Не многовато ли для одного дня?
— На этой земле я верю в чудеса — два восхода, два заката, — сказал Шапольский. — Какие краски — настоящий Эль Греко!
Багряные отблески
— Это не Эль Греко, — заметил он, — это пожар.
Они вынырнули на гору и внизу увидели дикий огонь. Горела роща. Они сразу узнали ее. Шапольский увидел свою фигу, пламя пожирало ее.
— Они ненавидят нас, — сказал Гур, — они нас жгут…
Шапольский задрожал, рванулся вперед, хотел прыгнуть с горы. Гур еле удержал его.
— Напрасно, — повторял он, — она сгорит. Напрасно…
Роща пылала, трещали сучья. Шапольский смотрел на свою фигу и ощущал ожог на теле. Это было то же самое пламя, что спалило дерево деда.
Он хотел нырнуть в пропасть, полететь к саженцу.
— Напрасно, — повторял Гур, — дерево сгорит. Напрасно…
Внизу метались люди — с ведрами, с песком, — но саженец его горел. Саженец горел и не сгорал, это было как неопалимая купина. Шапольский не верил своим глазам.
— Чудо, — прошептал он.
И вдруг он услышал Голос. Он сразу узнал его — это был голос Б — га. Кто не узнает такой родной голос?..
Шапольский поднял глаза к небу.
— Что с тобой? — спросил Гур.
— Тише, — ответил Шапольский, — я не слышу.
— Кого?
— Тише, не мешай!
— Шапольский, — произнес Голос, — сними обувь твою с ног твоих, ибо место, где ты стоишь, есть Земля Святая.
— Сейчас, сейчас, — Шапольский начал лихорадочно развязывать шнурки.
— Ты сдурел, — испугался Гур, — что ты делаешь?!
— Заткнись! — попросил Шапольский, сбросил туфли и вновь задрал вверх голову.
— Шапольский, — продолжал Голос, — достань из левого кармана авиабилет…
— Уже, — Шапольский выхватил из кармана билет, — что дальше?
— …И порви его пред глазами Моими.
Шапольский начал рвать билет на мелкие части.
— Ты чокнулся! — Гур старался выхватить у него билет. — Остановись!
Шапольский оттолкнул его, дорвал билет до конца и бросил с горы.
— Готово! — отрапортовал он.
— Пойди из земли своей, Шапольский, — приказал Голос, — от родства твоего и от дома отца твоего в землю, которую Я укажу тебе.
— Слушаюсь! — отчеканил Шапольский.
— Возведи очи свои и с места, на котором ты теперь, посмотри к северу, и к югу, и к востоку, и к западу. Ибо всю землю, которую ты видишь, Я дам тебе и потомству твоему.
Шапольский возвел очи, осмотрел всю землю, а потом пошел вниз.
— Что с тобой происходит?! — закричал Гур. — Куда ты идешь?!
Шапольский не отвечал.
— Надень хотя бы туфли, мишуге!
Шапольский босиком дошел до обгоревшего саженца и сел рядом. Галстук, рубаха, лицо — все было в гари.
Гур с ужасом смотрел на него.
— Ты опоздал на самолет, Шапольский!
— Какой самолет? — не понимал тот.
— В свою Европу.
— Какую Европу? Что это? — Шапольский сорвал галстук и отшвырнул его. — Я хочу дерево! На своей земле! Сосну! Я посажу ее! Я ее выращу. Я хочу увидеть ее большой!
— Кретин, — сказал Гур, — сосна растет долго.
— Я не тороплюсь.
— Сосна растет сто лет, — сказал Гур.
— А еврей живет до ста двадцати, — ответил Шапольский.
Людовика и Василий
В первые годы эмиграции среди разных интересных работ, как, например, мойщик общественных туалетов, была у меня одна — я работал переводчиком в эпистолярном жанре: переводил письма одной перезрелой девицы с длинным королевским именем Людовика.
Девица эта, имевшая огромный зад, коня и шале в Альпах, в поисках вечной любви побывала как-то в России, и в городе Брянске, в сарае, безумно влюбилась в местную знаменитость — штангиста Василия. Любовь, видимо, была горячей, поскольку Василий слал письма бочками и бедная Людовика, сгорая от нетерпения и страсти, и ни хрена не понимая по — русски, несла их ко мне на перевод.
Она бормотала что-то о таинственной русской душе и платила мне 30 франков за страницу. И чем больше писал Василий, тем тяжелее становилось в моём рваном кармане.
Иногда, когда страсть снедала её, она просила меня перевести ей письмо, не отходя от кассы, и платила за скорость.
Письма Василия были длинные и тяжелые. Чувствовалось, что до написания он поднимал штангу. Писал он о своей любви высокопарно и патетически, выписывая фразы из разных плохих поэтов, что-то вроде «Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне».
Когда он писал своими словами, появлялся почему-то восточный колорит: «Глаза твои, Людовика, словно чинара над арыком, уши твои, Людовика, будто урюк в цвету, нос твой, Людовика…» и так далее…
Он касался всех частей тела, и когда я переводил это Людовике, она вся краснела, наливалась и напоминала средний фурункул, готовый к прорыву.
«— Кожа твоя, Людовика — глаже шёлка багдадского, губы — лукум — рахат в Душанбе, — писал он, — лань моя альпийская» и всё такое прочее.