Минус 273 градуса по Цельсию. Роман
Шрифт:
– Откуда вам известно, что я так говорил? – К. не стал отпираться. Говорил, говорил!
– Да что же удивительного, что стало известно. – Голос завкафедрой был полон сарказма. – Хорошо, что ко мне сведения поступили, не к кому другому. Хорошо? – вопросил он риторически. И ответил: – Еще бы не хорошо! Но должен вас предупредить… хочу предупредить. Я ведь тоже… у меня тоже репутация есть. Понимаете?
– Понимаю, – слабо отозвался К. Скверно же ему было от этого разговора!
– Не сомневаюсь, что понимаете, – с той, прежней благожелательной дружественностью, которой
3. Рипето
Клинг-кланг – звонко говорили ножницы над головой К. Клинг-кланг, клинг-кланг. Так звонко, так напевно, словно это не ножницы были, а звучно подавал голос некий маленький ксилофончик. У его друга всегда был замечательный инструмент. Из закаленной стали, с легким, свободным ходом, с режущей кромкой – истинно бритва.
– И нужно тебе было делать эту твою преподавательскую карьеру, – говорил друг-цирюльник, поигрывая у него над головой на ксилофончике. – Чтобы теперь выслушивать все эти попреки: не то сказал, не так осветил! Нужно тебе было, спрашиваю?
Спросил он только сейчас, до этого он лишь вещал, но К. не стал ловить его на противоречии.
– Я разве ее делал специально, – сказал он. – Просто уж так… естественным ходом. Одно к одному, одно за другое. А если не преподавателем, то кем же еще?
– А вот потому я и положил на все эти карьеры, – сказал друг-цирюльник. – И на диплом. Выучился бы – и что? А разве я темный человек, можно так про меня сказать?
– Что ты, какой темный, перестань. Ты лучше меня образован. Я с тобой только в философии и могу тягаться.
И это было правдой, К. не пришлось лукавить, отвечая другу-цирюльнику. Друг-цирюльник разбирался в какой-нибудь хромосомной теории наследственности не хуже дипломированного биолога, ориентировался в истории, начиная с первых египетских номов, как Тесей с помощью Ариадниной нити в Лабиринте, непонятным образом освоил латынь, читал на ней всякие средневековые трактаты, а сейчас изучал эсперанто, что самому К. представлялось совершенным курьезом вроде третьей лапы у курицы.
– Я просто читаю книги. – Друг-цирюльник над К. приостановился клацать на ксилофончике. – Книги же в открытом доступе. Находи нужные – и читай. Не понял – перечитай. Нужно всего лишь читать и уметь перечитывать. Ничего больше. Знаешь, как будет на эсперанто «ко мне пришел мой товарищ освежить свою прическу»?
– Да, как? – без особого энтузиазма поинтересовался К.
– Миа амико венис пор реновиджи лиан фризаджеон. – В голосе друга-цирюльника прозвучало наслаждение. – А? Красиво? Музыка! Эсперанто еще станет языком мира, уверен! Все будем говорить на нем и понимать друг друга. Все! Где бы ни жили. Без различия цвета кожи и разреза глаз.
– Несомненно, несомненно, – подхватил К., отвечая его отражению перед собой. – Каждый владей эсперанто – и на земле сей же миг мир и благоволение
– Оставь эту пошлую иронию для студенческой аудитории, – возвращаясь из того далека, куда увело его звучание эсперанто, ответил друг-цирюльник. Взялся за макушку К. пястью, повернул его голову, как то делают все парикмахеры, чтобы им было удобней стричь, и возобновил свои упражнения на ксилофоне. – Счастья, может быть, и не прибавится, а взаимного понимания – да, непременно.
– Подстриги меня короче, чем обычно, – попросил К., глядя, как летает над его макушкой звонкий ксилофончик друга-цирюльника. – Чтобы чувство обновления какое-то.
– Вот как! Вот как! – не прерывая своей звонкой игры, ответствовал друг-цирюльник. – Крепко, вижу, достал тебя твой благодетель. Благодетель-благодетель, а шеф.
– Да шеф, конечно. Кто ж еще, – пробормотал К.
Шеф-благодетель сидел сейчас на совещании у ректора, совершая переход Суворова через Альпы, а он вот здесь, в парикмахерском кресле под руками дворового друга детских лет, с которым оставались дружны и по сию пору. К. отправился к нему в салон тотчас, как расстались с завкафедрой. Невозможно было заниматься ничем после их разговора, требовалось что-то сделать с собой – распороть, вывернуть наизнанку, перелицевать.
– Я, только ты появился, сразу увидел: ты не стричься пришел, а кожу с себя снимать. – Друг-цирюльник продолжал трудиться над головой К. – Не срок еще тебе стричься. Мне с твоей головой нечего делать. Я тебя не стригу, я тебя, можно сказать, полирую. Какое уж тут короче.
– Ну пополируй, – сказал К.
– И это тебя все из-за вашего разговора так перекорежило?
– Ничего меня не перекорежило. – Проницательность друга-цирюльника была и нужна К. и неприятна одновременно.
Друг-цирюльник не счел нужным выяснять, кто из них двоих прав.
– А как у тебя с твоей… – произнес друг-цирюльник имя привереды. – Все нормально?
К. в тот же миг вспомнилось, как привереда вчера отослала его от себя. С такой твердостью, с такой непреклонностью. Жало, жало его происшедшее вчера. А потом эта трапеза с завкафедрой… Но что за причина, почему друг-цирюльник решил заговорить о привереде? С чего вдруг?
– Все нормально, – ответил К. – Почему ты спросил?
– А потому что выражение твоего лица мне не нравится. – Друг-цирюльник снова прекратил игру на ксилофоне, устремил в зеркале взгляд на К. и просканировал его отражение в покрытом отражающей амальгамой стекле. – Может, она тебя динамит, а? Она динамит, ты чувствуешь, а признаться в том себе не решаешься.
– Перестань, что ты. – Ничего, ни слова, заявившись к другу-цирюльнику, не говорил К. о том, как привереда отослала его вчера от себя, – только об их трапезе с завкафедрой. – Как она меня динамит? Что ты имеешь в виду?
Друг-цирюльник в зеркале поиграл над ним мимическими мышцами, выразив что-то похожее то ли на конфузливость, то ли на глубочайшую досаду – а скорее на все вместе. У него было необычайно выразительное, по-актерски подвижное, углоскулое, длинногубое лицо, оно у него могло, кажется, сыграть не гамму чувств, а целую симфонию.