Минус Лавриков. Книга блаженного созерцания
Шрифт:
— Жил да был царь–дурак, и сын у него был дурак, и жена была дура. А вот народец вокруг был умный. Да только не знал народец, что он умный, и во всем старался походить на семью дураков…
— Это на первого президента намек?! — Взвизгнув, девчонка от избытка чувств повисла на шее у рыжего дружка–водителя, отчего тот и руль выпустил. Машина вильнула. Что дальше им бормотал Лавриков, он, кажется, сам же и забывал через секунду, на пружинистом сиденье его укачивало и клонило в дрему…
Веселая пара разбудила Миню уже в сумерках:
— Нам налево, а тебе?
Миня хотел было напроситься в гости,
Хвойный лес вдали справа казался синей сплошной стеной. Но Лавриков понимал: он редкий, этот лес. Вдоль дороги–то его совсем извели. Если ночевать, то в глубине тайги, конечно. Но вдруг появятся еще грузовики, дальнобойщики? Ослепив фарами, промчался на юг «ланд краузер» с черными стеклами, а вот на север не было попутного транспорта.
Миня похлопал по карманам тулупчика — спички здесь, старый нож–косарь, подаренный ему деревенскими девушками, покоился, обернутый в старую газету, под рукой, в унтах. Если встретится зверь, Миня постоит за себя. А вот если плохой человек… сможет ли Миня защищаться ножом?
«Но почему нет?! — разозлился на себя Лавриков. — Тебя били, пинали, об тебя ноги вытирали…хочешь все таким же остаться?! Недоброе время. И ты будь как они!».
Оскалясь не столько от страха, сколько от напряжение перед неизвестностью, Миня вошел в тайгу и между двумя огромными елями соорудил костерок. А когда огонь разошелся, надвинул на угли рядком два бревешка, найденные неподалеку, — отломанный ветром или временем сухостой — и пламя начало выскакивать между ними, вылизываться, как язык меж губами. Гореть это устройство будет до утра.
Миня сдвинул, соскреб резиновыми подошвами унтов часть углей в сторону и лег на горячую землю. «Небось не загорюсь».
И ему приснился сон, что он сидит в тюрьме среди матерых преступников, и он там, как равный среди равных. У него на ногах цепи и на руках цепи. Только никто не знает, что не он убил молодую женщину, за смерть которой получил восемнадцать (почему–то восемнадцать) лет, и что его зовут вовсе не Михаил Калита. И пусть, пусть! Калита молодой, красивый, сам он своей жене не изменял… пусть живет… А Миня Лавриков будет здесь отмаливать и его, Калиты, грех, и свои грехи…
Сон оказался мучительно долгим, правдоподобным до каждой мелочи тюремного бытия, и вызвал слезы у Мини, но то были слезы радости и покаяния… И только проснувшись, он понял, что ему еще предстоит жить в непредсказуемом мире.
Едва светало, когда он пошел дальше. И вскоре наткнулся на длинный лог, заваленный буреломом. Тракт, вильнув, резко уходил влево, на запад. Нет, Лаврикову надо не туда. Он двинулся вдоль урочища. Наверное, внизу, под снежным покровом, речка, весной она вздувается и тащит весь этот сор, коряги к большой воде.
Но что там? Над ровной белой полосой с зелеными промоинами, в которых блестит вода, как будто крутятся–сверкают подшипники, натянуты полусгнившие бечевки… с кустов там и сям свисают концы рваных сетей, как паучьи гнезда… А вон и избушка, дверь распахнута, на снегу следы то ли волка, то ли дикой собаки.
Миня зашел в избу — в морозном и вонючем сумраке его глазам предстали печь,
Лавриков подумал: «Не остаться ли жить? Но чем тут займешься? Ружья у меня нет. Продуктов, денег нет. А золото, как мне говорили, моют за Ангарой, по левому, северному берегу, а туда еще добираться и добираться…»
Он постоял, постоял, и вдруг вспыхнуло в нем злое, острое чувство. А не подпалить ли к черту эту избушку… чтобы браконьеры, что перегораживают реки сетями, отсюда ушли? Но им, пожалуй, и не нужна никакая избушка — видишь, под осиной следы протектора? Видишь, под сосной чернильное пятно мазута? Видишь — выгоревший патрон от дымовой шашки? Веселились тут. И будут веселиться — город рядом. Нет, избушка ни при чем…
И пока день светел, с мутным солнцем в тучах, Миня должен идти своей дорогой. И он побрел дальше по тайге, приблизительно определяя направление, по дороге ел из–под снега темно–красную мерзлую бруснику, насыпал ее в карманы полушубка… они на ходу мотались, холодили тело и тянули тяжестью своей вниз…
И вдруг оказался прямо перед колючей проволокой, едва лицом на ржавую паутину не лег. В три, а где и в четыре ряда она тянулась, убегала вправо и влево, прикрученная к полусгнившим столбикам, черная, с бессмертными звездочками МВД и НКВД, а может быть, и Министерства обороны. Только вряд ли… уж слишком ветхие столбики… Если бы здесь стояла ракетная часть, ограда была бы бетонной. Наверное, все же лагерь, старый, брошенный.
Но даже если так, Миня не решился идти по его территории. Свернул влево и вышел снова на тракт, возвышавшийся среди поля, как бесконечная дамба. Но тот ли это тракт? Тянется на северо–восток… это куда же? В сторону Мотыгина? Там, на Ангаре, должен быть паром, быстрая «колчакова дочь» вряд ли еще замерзла.
Лавриков прошагал с полчаса по шоссе и, к своей радости, услышал звук машин, обернулся — со стороны юга подходили три грузовика. Но, увидев одинокого человека с поднятой рукой, ни один из них не остановился — промчались мимо, воняя недогоревшей соляркой.
Через час или два появилась белая «Волга», она, было, затормозила, но тоже вдруг, прибавив скорость, унеслась на север. Что за человек в местах, где рядом нет жилья, а только тайга?
Люди боятся.
Миня всяко старался показать, что он хороший: и старательно улыбался, и махал руками, и кричал вослед: «Длузья!..», но, видимо, его небритая харя и вправду пугала.
К вечеру он пришел наконец в небольшое село, где решил попроситься ночевать. Сняв шапку, смиренно постоял на ледяном ветру возле первых попавшихся ворот, не самых новых (богатые люди чаще всего недобрые люди) и не самых покосившихся (к алкашам ему не с чем войти). Но, кажется, своим смирением этим еще более насторожил людей. Не пустили его. И Миня вновь ночевал в чужой бане, пройдя по огородам и определив по теплому запаху, где недавно мылись.