Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)
Шрифт:
Он здоров, и печаль не затемняет рассудка.
«Ваша философия основана на надежде, моя выше ее; она велит мне быть в самой безнадежности, как бы в полном счастии; но я чувствую в сердце своем, что я человек, которого сама природа, не краснея, могла бы назвать этим именем, но с этим вместе я признаюсь, что все слабости людские имели или имеют надо мною власть».
Жар исповеди не застил глаза: между ним и адресатами толчется кто-то третий, зорко вчитывается в строчки, и потому ни маменька, ни братья не оповещены о дружбе с семьей Шнитниковых.
Тактика Шиитникова себя оправдывала. Подполковник Васильев смирился с отлучками рядового
Бестужев рассмеялся, он презентует батальонному командиру журнал, где напечатано «Испытание», подчеркнет фразу: «Я сам считаю усы благороднейшим украшением всех теплокровных и хладнокровных животных, начиная от трехбунчужного паши до осетра».
Завертелось, вздымая сухую пыль Дербента: караулы, рукописи, журналы, письма в Петербург, Москву, шагистика на плацу, ответы из редакций, вечера у Шнитниковых, поездки в горы, бивуачные ночевки, новые знакомицы…
Кто к тому приставлен, доложил подполковнику Васильеву, что рядовым Бестужевым ведутся записи, сберегает оные под тюфяком. Командир батальона спокойно приказал: когда будет уборка, все бумажки невзначай вышвырнуть.
Ко дню уборки ни листика в кровати Бестужева не обнаружили. Сам выкинул? перепрятал? унес куда-то?
К майору Шнитникову у подполковника Васильева нелюбовь с добавлением зависти. Всякий генерал, посещая гарнизон, беседовал с комендантом иначе, нежели с Васильевым, визитировал к Таисии Максимовне. Когда Шнитников походя заметил, что Бестужев — сочинитель, имеет поклонников и покровителей, Васильев, не полностью этому доверяя, все-таки удержал в уме. Ум у него невелик, но запавшее держит крепко, как кулак — плеть.
Осенью 1830 года генерал Розен сделал смотр дербентскому батальону. (Амуниция никудышная, солдаты отощали от дурной пищи, болезней, но шаг держат, грудь гнут колесом.) Васильев, ведя разведки, испросил дозволения представить Бестужева к унтер-офицерскому чину. Генерал многодумно сощурился. Бестужев… Бестужев… Подождем, отличится в сражениях…
Когда по почте Бестужеву начали поступать деньги — и немалые, — когда Шнитников снова невзначай кинул, что сочинения Бестужева печатаются в столице, Васильев, посоветовавшись с супругой, разрешил ему жительствовать в сакле неподалеку. (У супруги свой интерес: говорят, у солдата-писателя пруэса с молоденькой офицершей, станет квартировать рядом, подполковничиха будет все знать, подобной осведомленности среди гарнизонных дам цепы нет…)
Бестужев от сердца благодарил батальонного командира. Васильев — каменный лик — выслушал рядового и уведомил: снисхождение не означает поблажек, в караул, на учения — к сроку, без опозданий. Он решил чаще ставить Бестужева на часы у дома Шнитникова: двойная оплеуха — подопечному и его покровителю.
И все-таки ему, Александру, повезло больше, чем бедняге Петру. Офицеры, наезжая из крепости Бурной, сказывают, что Петр Бестужев попал во власть командира-деспота, который не устает над ним измываться. А Петр, и без того склонный к ипохондрии, впадает в недоумение, иными словами, рассудок брата мутится.
Шнитниковы довольны: Александр Александрович публикуется в Петербурге, лиха беда начало, государь прочитает — смилуется.
Бестужев отгоняет всякие надежды — устал разочаровываться. За отличие ратное под Байбуртом наградили высылкой из Тифлиса…
Во время оно потешался над Булгарииым, Гречем. Теперь гнет перед ними шею. На просторе, образовавшемся после «Полярной звезды», вышли в дамки. Бестужев своими повестями приваживает к их журналу читателей.
Но свет клином не сошелся на «Сыне отечества».
В ночь на воскресенье (в такие непроглядные ночи вой шакалов дополнялся криками пьяных) при мерцающей свече Бестужев перелистывал «Московский телеграф». Почему не обратился к Николаю Алексеевичу Полевому?!
Чего, спрашивается, было обращаться, когда в последнем обзоре «Полярной звезды» осмеял «Московский телеграф»: неровен слог, самоуверенность и еще что-то высокомерно задевающее Полевого.
На удалении это рисовалось дурацкими курьезами, канувшими в Лету. Для него кануло, а для Полевого?
Вспомнились московские встречи, широкое во лбу лицо Николая Алексеевича, прицельный взгляд, удивленный излом бровей. Такой не забудет аристократической спеси, жалящей купеческого отпрыска.
Между Гречем, Булгариным и «Московским телеграфом» какая-то вражда; ее отголоски на журнальных страницах.
Полевой теперь видит, с кем бывший издатель «Полярной звезды». Откуда ему знать, что Бестужева гадливо передергивает от Фаддеевой низкопоклонности, что ему куда ближе воззрения «Московского телеграфа» на историю и нынешнее России? Еще в Якутске, радостно хлопая себя по коленям, он читал в журнале Полевого размышления некоего «А.» (Не Петра ли Андреевича Вяземского? Остро, смело): «Пора нам оставить несправедливую мысль, что восклицания доказывают что-нибудь; будто патриотизм непременно требует на сто маневров твердить одно и то же о нашей славе, о наших добродетелях, без всяких доказательств. Нет! истинная любовь к отечеству состоит не в том, чтобы, восклицая о славе предков, ставить фразы без связи и почитать космополитом того, кто в этих фразах не находит большого толку!»
Тогда, в якутской избе, задумался. Ночью в Дербенте вспомнил. Глубокая межа отделяет Полевого от Булгарина и Греча. Никаких резонов писать к Полевому.
Он горбился на стуле, кутаясь в два одеяла: одно на плечах, второе вокруг ног, и дул на озябшие пальцы.
В жаровне, огороженной кирпичом, алели угли (подбросить кизяка — будет теплее, но от дыму задохнешься), на земляном полу вперемешку журналы, книги, дамская перчатка, листки бумаги. Болели глаза, — дым тому виной? дурное освещение дома? яркость дневного солнца?
Сдул со стола пепел, досадливо покусал перо, подвинул свечу, чернильницу и — стремительно, без помарок написал письмо почтенному Николаю Алексеевичу. Не делал вида, будто ничего не было. Кошка пробежала, клевета распушила хвост, а Бестужев доверчив, Дон-Кихот, пагубное легкомыслие… Находясь в изгнании, испытывает к Николаю Алексеевичу дружеское сочувствие.
Все от души, от минутного огня, трепетного, как свеча.
Нашарил конверт, сунул листок, расплавил сургуч, запечатал. И утром отнес на почту. Работа урывками — дописал «Наезды», взялся за «Латпика», не оставлял «Аммалат-бека»; боязнь опоздать на службу, в караул, на свидание. Среди постоянно будоражащих вопросов — часть из них обрушивал на старшую сестру вместе с просьбами — рефреном: что у Пушкина? женился? Пушкин волнуем теми же предметами, что и он, но волнение выливается по-своему, зазор между ними растет. Это ранит Бестужева, даже пушкинская женитьба, — поговаривают, на красавице.