Минувшее
Шрифт:
Папа было очень скучно самому идти «покричать и навести порядок», он рад был послать меня. Если бы у Папа хотя бы только мелькнула в голове мысль, что пьяные и взбунтовавшиеся рабочие, бросившиеся на управляющего, могли броситься и на меня, он, конечно, не послал бы меня, а пошел бы сам. Но эта мысль, которая кажется всем нам теперь совершенно естественной, Папа в голову не пришла. И не потому, что он в ту минуту витал где-то вне земли: вызов в контору уже заставил его спуститься на землю. Дело в том, что Папа еще сохранил тогда цельность старой психологии, унаследованной от отцов и дедов: он был бессознательно и абсолютно уверен, что мужики не посмеют
Моя психология была уже не та! Разложение ее уже началось...
Я почувствовал, что положение рискованное, и совсем не был уверен, что моя попытка «покричать и навести порядок» приведет к желательным результатам.
«Хорошо, Папа!» — сказал я и пошел на «экономию»; Папа вернулся домой...
День был праздничный; несколько наших рабочих, подгулявших в Полотняном, вернувшись домой и еще напившись по дороге, насильно ворвались в контору и потребовали от управляющего «денег вперед». Очевидно, они хотели ехать пьянствовать дальше. Управляющий отказал. Произошла дикая сцена. Рабочие кричали на управляющего и угрожали ему, а двое-трое наиболее пьяных бросились на него. Началась свалка. Один из рабочих, подмявший под себя управляющего, укусил его за ухо. Управляющему как-то удалось выбежать из конторы, и он послал сказать в наш дом, что «рабочие бунтуют».
Я старался идти спокойно, но мне было жутковато. Когда я подошел к «проспекту», навстречу мне вышел управляющий. Вид его был далеко не успокоительный: он был бледен как полотно, и ухо его было в запекшейся крови. Оказалось, что тем временем все рабочие, кроме двух «самых озорных», сами ушли из конторы, где они только сломали стул и разорвали дойную ведомость. Но двое «озорников» там остались и «бунтуют», отказываясь выйти, если им не дадут сейчас же денег, и грозясь все переломать.
«Не ходите туда одни,—говорил мне управляющий,— я сейчас пошлю за Лаврентием и Михайлой, мы войдем вместе, а то мало ли что может случиться... Это такой народ! — на все готовы!»
Жуткое чувство во мне усилилось, но я заметил группу рабочих перед конторой, которые смотрели на нас с управляющим с каким-то странным выражением... Я понял, что ждать на их глазах вызова подмоги совершенно невозможно, это роняет мое достоинство.
«Нет, я пойду сейчас же»,—сказал я управляющему. Мой твердый тон не соответствовал моему внутреннему состоянию: я очень боялся, но чувствовал, чтообязантак поступить.
Пройдя мимо рабочих, толпившихся у крыльца, я взошел на лестницу и решительно открыл дверь конторы, за которой слышались невнятные крики.
«Что! — закричал я,— как вы смеете! Вон отсюда!» Мой уверенный голос очень ободрил меня самого. Один из «озорников» был сломлен немедленно, я сразу это увидел, и это тоже немало меня ободрило. Смущенно что-то бормоча, он вышел из конторы. Но другой не двинулся. Он молча и мрачно смотрел на меня. Это была решительная минута. Чувство страха вдруг как-то пропало в моей душе. «Ты пьян,— сказал я без крика, но решительно,— ступай вон и протрезвись. С пьяным я говорить не буду!» Рабочий продолжал мрачно смотреть на меня... но вдруг повернулся и пошел к двери...
Этот тип лиц я видел позже в большом количестве: тип тупого и озлобленного запасного солдата-большевика...
Эта сцена свидетельствует о том, что расшатывание старой психологии под влиянием настроений 1905 года зашло уже довольно глубоко, но еще
Я совсем не родился смельчаком и совсем не люблю острый физический риск, который привлекает многих именно чувством опасности. В опасные моменты я очень определенно испытываю чувство страха. Однако, слава Богу, мне не так уж трудно пересилить свою физическую природу и не поддаться этому чувству, или, по крайней мере, действовать так, как будто его не было. В жизни моей не раз бывали случаи проявления того, что называется «спокойной храбростью», в условиях куда более страшных, чем в описанном случае, но в полном смысле слова «смелых» своих действий я не припоминаю.
Я уже говорил, что поступление в гимназию дало большой толчок моему умственному развитию. Ввиду засилия «марксистов» в нашем классе, я был как бы вынужден заняться этим предметом, чтобы противостоять им. Не один гимназический «марксист», важно ссылавшийся на 1-й том «Капитала», никогда не открыв этой неудобоваримой и неталантливой книги, бывал удивлен, узнав, что я ее читал...
Это повлекло за собой в дальнейшем углубление постепенно интересы мои ушли в сторону чистой философии и в восьмом классе я уже твердо решил поступить на историко-филологический факультет, где в те времена существовала особая «философская группа». Папа, конечно, радовался моему решению, но не давил, предоставляя мне полную свободу выбора.
Весной 1906 года я выдержал «экзамен зрелости» и подал прошение о приеме в Университет.
Это был один из самых счастливых моментов моей жизни. Между гимназистом и студентом грань очень резкая! Гимназист — «мальчик», в лучшем случае — «юноша», студент же— «молодой человек»!
Гимназист подвержен каждодневной классной дисциплине. Вообще, к нему относятся совсем не как ко взрослому.
Студент — другое дело! Внешняя дисциплина занятий почти совершенно отсутствует. Студент сам выбирает, какие курсы лекций он будет или не будет слушать. Принудительность остается только в области экзаменов и, отчасти, практических занятий.
Студент — полноправный участник светской, жизни. Онделает визиты,бывает на балах и раутах. В Петербурге на балах кавалерами были, главным образом, офицеры нескольких, «элегантных» гвардейских полков. В Москве гвардии не было вовсе, а офицеры «тянущегося» за гвардией Сумского гусарского полка в лучшем обществе, за редчайшими исключениями, не бывали. Сумской мундир я встречал в свете только на вольноопределяющихся «из общества». «Сумцы» блистали больше в купеческом кругу, в мое время не менее «светском» и конечно куда более богатом, чем тот старый «свет», о котором говорю я, состоявший, в своем ядре, из старинных московских аристократических и дворянских семей.
Положение студента светского круга было, таким образом, относительно выше, чем в Петербурге, хотя сам этот «свет» и был гораздо меньше. Именно студенты были в мое время, главным образом, кавалерами на московских балах. (Конечно, все, что я пишу про светскую сторону студенческой жизни, относится к очень ограниченному кругу, а отнюдь не ко всему многочисленному студенчеству, где были представители самых разнообразных слоев населения, более всего интеллигенции.)
Я помню, с какой радостью, вернувшись с последнего экзамена зрелости, я совершенно мальчишеским движением сбросил с себя гимназический пояс с широкой блестящей металлической пряжкой-бляхой, на которой были выгравированы инициалы гимназии!