Минувшее
Шрифт:
Ни малейшего кичения аристократизмом в наших семьях как с отцовской, так и с материнской стороны совершенно не было. Вообще, с понятием «аристократия» у меня с, детства неразрывно связалось чувствообязанностииответственности,но никак не мысль о превознесении себя над другими и о привилегиях, Я хорошо запомнил фразу Дедушки Трубецкого, говорившего о ком-то с Папа: «Когда князь делается хоть чуточку хамом, он хуже всякого хама!»...
А Дедушка Щербатов в публичной речи, обращенной к московскому дворянству в «эпоху великих реформ», говорил, что «не само дворянство должно возлагать на себя венец, а пусть его возлагают на него другие, видя его ревность к общему делу и его способность руководить обществом».
Такаяаристократия,
Из разговоров между взрослыми я рано усвоил, что мы обязаны быть «культурными людьми». Я помню, как раз, совсем маленьким мальчиком, я сказал про кого-то, что он «культурный человек». «Что это значит?» — с улыбкой спросил меня дядя Миша Веневитинов. «Он много вещей знает и любит картины»,— ответил я. Меня похвалили за ответ.
Я всегда слышал, что все должны как-то «служить» России, но слово «чиновник» было скорее уничижительное. Точно так же быть «культурным человеком» было хорошо, но слово «интеллигент» было столь же мало похвально, как и «чиновник»... Все это вошло в мое подсознание еще раньше, чем в сознание... Теперь я вижу, что не все в этом отношении к «чиновникам» и «интеллигентам» было справедливо.
Позднее, в мои гимназические и университетские годы, мне посчастливилось слышать у нас дома разговоры людей, представлявших цвет тогдашней русской общественности и ученого мира. Эти разговоры мне очень многое дали как в смысле прямого на меня влияния, так и в смысле отталкивания моей мысли, приучения меня к критическому отношению к тому, что я слышал. Конечно, в детстве это было совсем не так, и сознание мое не могло многого воспринять и на многое реагировать. Но то, что мне пришлось тогда слышать, оставило огромный и полезный след в моей душе. То, что я собирал тогда крупинками из разговоров взрослых, я не мог бы почерпнуть ни из каких учебников или уроков. Помню, например, разговоры между Папа и Дедушкой Щербатовым про эпоху Александра II. Эти разговоры, слышанные мною в детстве, не только развили тогда мой ум, но многое мне осветили в дальнейшем под особым углом зрения.
24 января 1904 года вспыхнула Русско-Японская война.
Внезапное нападение японцев на нашу эскадру в Порт-Артуре поразило меня как громом. Я хорошо по-
мню это первое впечатление — почти физическое — какого-то оглушающего удара.
Война еще обострила мое патриотическое чувство. Я был с самого раннего детства совершенно уверен в непобедимости русского оружия, и наши последовательные военные неудачи в течение японской войны от этого особенно тяжело переживались мною.
Вся наша семья переживала поражения России крайне болезненно, но у старших патриотическая боль отчасти переливалась в политический протест, у меня же она оставалась только болью.
Совершенно для меня неожиданное поражение России дало резкий толчок к быстрому созреванию моей политической мысли, до того времени дремавшей. Во многом японская война подготовила то, что окончательно сделала последующая революция: она разбила в моей душе столь же прекрасное и цельное, сколь и наивное детское общественно-политическое мироощущение.
Еще куда тяжелее, чем поражения, переживались мною — как и моим отцом — сдача Порт-Артура и эскадры адм. Небогатова. Душевные раны от военных поражений в конце концов затягиваются и заживают; память о геройстве и позоре навсегда остается живой: она возвышает душу или невыносимо жжет ее...
Память о позорном пятне небогатовского дела на нашем славном Андреевском флаге переживается мною сейчас, на шестом десятке, столь же остро и вероятно даже глубже, чем тогда четырнадцатилетним мальчиком.
1905 ГОД
Я уже говорил; что мои родители решили дать нам с братом домашнее образование, а лет с пятнадцати отдать — приходящими — в гимназию. Когда родители принимали это принципиальное решение, они не могли знать и предвидеть, в какое исключительное время мне придется окунуться в эту «школьную общественность» !
Осенью 1905-го — пятнадцати лет — я поступил в 6-й класс Киевской Первой гимназии.
1905 год! — год так называемой «Первой русской революции». Можно спорить, конечно, произошла ли или нет тогда в России «революция», но совершенно несомненно, что настроения широких народных масс были тогда весьма революционные. И вотвэту эпоху общественного брожения я попал в гимназию. Там все кипело, как в котле, и мои товарищи-шестиклассники — шестнадцатилетние юноши, считали себя призванными принимать самое деятельное участие в политической жизни страны. Можно сказать, что для того, чтобы научиться плавать, я был брошен не в тихую воду, а в бурлящий океан!
В нашей семье, или точнее, в наших семьях, общественно-политический интерес был всегда очень значителен, но он никогда не имел того доминирующего, совершенно исключительного значения, какое ему придавалось, особенно в это время, в среде интеллигенции. В гимназии я столкнулся именно с таким настроением: для огромного большинства моих наиболее способных товарищей казалось, кроме политики на свете вообще ничего не было и все сводилось к ней одной. Те, кто в моем классе не интересовался исключительно политикой, вообще ничем не интересовались, кроме чисто личных дел. Кажется, единственное исключение представлял собой В. Н. Ильин, который тогда только и думал, что о паровозах и мечтал сделаться инженером... (После долгих лет перерыва в знакомстве я встретил его в Париже... профессором богословия!)
Нет человека, на которого не действовала бы «массовая психология», но степень этого действия весьма различна. На опыте оказалось, что я принадлежу к числу людей, сравнительно трудно поддающихся массовому гипнозу, и часто даже массовое увлечение действует на меня отталкивающе, вызывая сопротивление. Это ясно сказалось в 1905 году в моей тогдашней гимназической «общественной жизни».
Не только по сравнению с моими товарищами по гимназии, но даже с очень многими людьми старшего поколения, я остался как-то мало затронут политическим опьянением, охватившим тогда столь многих и, в особенности, молодежь. При несомненном интересе к политике я, насколько помню, сохранил большую трезвость в суждениях. Сколько я видел тогда и юношей и людей уже зрелых лет, которые были буквально «влюблены» в те или иные политические программные требования. «Влюбленный» в глазах невлюбленного представляется несколько наивным. Это чувство, как это ни странно, я не раз мальчиком испытывал тогда по отношению к людям с проседью в бороде... Я помню, например, одного профессора-политехника (проф. Рузский), который совершенно экстатически говорил о «четыреххвостке» (всеобщее, тайное, равное и прямое избирательное право). Тогда, пятнадцатилетним юношей, я был поражен странным опьянением от такого безалкогольного напитка! Только позднее я понял, что это было просто влюбление, влюбление... в отвлеченную формулу... Таких людей, как этот профессор Рузский, было тогда немало среди людей всякого возраста. Субъективно, такие «влюбленные политики» могут быть симпатичны, но они, в лучшем случае, пустоцветы, а в худшем — их наивный идеализм открывает путь самым темным силам...
Если такое политическое опьянение было в 1905 году даже у взрослых, то что же говорить о гимназистах? В моем классе было несколько (немного) «черносотенцев», но среди них не было ни одного мало-мальски культурного. Наш киевский класс был ненормально велик — 54 человека. Среди них огромное большинство интересовавшихся политикой — были либо эсерами, либо эсдеками. Было не лишено комизма наблюдать горевших несомненным идеализмом юношей, влюбленных в учение, так отрицательно относящееся ко всякому идеализму,— «исторический материализм» Маркса. Понятно, весь комизм этого я понял уже позже, но в достаточной мере ощущал его уже и тогда, и даже — помню — в лицо подсмеивался над иными молодыми эсдеками и их увлечениями.