Минувшее
Шрифт:
Веселый и довольный, я возвращался домой. Балы и вечера не успели мне надоесть; они прекратились для меня с отъездом из Москвы.
Светская жизнь, которую я видел и в которой участвовал, сравнительно мало разнится от того, что было в эпоху моих родителей и даже раньше. Только тогда размах был шире. Бал, описанный в «Анне Карениной», кажется мне — современным балом.
Отношения между светской молодежью казались нам простыми и действительно таковыми и были. Но какими «чопорными» кажутся наши тогдашние отношения современной молодежи! Никому из нас и на ум не приходило звать, особенно в лицо, наших дам уменьшительными именами. Я, как и все, называл моих бальных, восемнадцати-дегвятнадцатилетних дам (кроме родственниц,
Никак не могу сказать, чтобы нам было менее весело, чем современной танцующей молодежи. Возможно даже, что мы веселились больше, судя по моим, правда немногочисленным, наблюдениям за современными танцами.
В общем, у молодежи есть счастливая и неискоренимая потребность и возможность веселья, для которого нужен только повод. Меняются лишь формы проявления этого веселья.
Я не принадлежал к «кутежной компании», и эта сторона московской студенческой жизни — «Яр», «Стрельня», цыганщина — коснулась меня лишь крылом. Я видел, что это такое, но не жил в этой атмосфере...
Больше познал я традиционно-московское удовольствие удалой — чтобы не сказать дикой — езды... «Ечкинские тройки», «голубцы»! — с ними связаны воспоминания о бешеной скачке с бубенцами по Сокольникам или Серебряному Бору, зимняя ясная морозная ночь, полная звезд, удары комьев снега о широкое крыло саней, крики «пошел, пошел!», хотя хода уже и прибавить нельзя... и беспричинно веселое, легкое настроение после искристой бутылки... В эти минуты как остро я чувствовал наслаждение молодостью!
ПОЕЗДКИ ЗА ГРАНИЦУ. ПЕРЕХОДНЫЙ ПЕРИОД
Зимой 1910 года мы всей семьей поехали в Италию, где несколько месяцев провели в Риме.
Рим требует того, чтобы «вжиться» в него, и тогда ценишь его особенно. Вот уж, действительно, Вечный Город!
Каждый черпает из этой неистощимой сокровищницы в меру своей культуры и эстетического вкуса. При этом можно сказать: «Вкусы меняются, а Рим — остается!» Я был прямо подавлен величием, красотой и неисчерпаемостью Рима. Но помню, как, наряду с другими бесчисленными вопросами, я спрашивал себя, как могли целые поколения боготворить такие произведения искусства, как, например, «Преображение» Рафаэля? В частности, я думал о таких высококультурных людях, как Б. Н. и А. А. Чичерины, для которых «Преображение» и «Сикстинская Мадонна» Рафаэля являлись непревзойденными и, кажется, даже на веки непревосходимыми достижениями живописи. Для меня лично прерафаэлиты стоят куда выше, чем сам Рафаэль, фрески" и портреты которого я, однако, очень ценю, хотя и не «боготворю». Когда много позднее, в 1922 году, я увидел в Дрездене знаменитую «Сикстинскую Мадонну», она, взятая в целом, произвела на меня почти отталкивающее впечатление. Какой ужас — такая «религиозная» живопись, и какой сравнительно короткий путь ведет от нее к отвратительному «Style St. Sulpice».
Из Рима мы с братом ездили в Сицилию, которую объехали кругом по железной дороге, останавливаясь в разных местах. В Неаполе мы вновь встретились с нашими родителями и сестрой. Проведя некоторое время в окрестностям Неаполя и на Капри, мы — с остановкой в Сиене — проехали во Флоренцию. Вот тоже город, обладающий какой-то особой притягательной силой! Прожив там некоторое время, мы поехали в Венецию, заехав по пути в Болонью и Падую, с незабываемыми фресками Джотто. Оттуда мой отец поехал в Россию морем, через Грецию и Константинополь, я же провез в Москву остальных членов нашей семьи обычным путем - через Вену и Варшаву.
Путешествие это дало мне много разнообразных впечатлений, главным образом эстетических.
Через Москву мы вернулись в Бегичево, где провели лето и остались зимовать.
Это была моя первая зима в деревне, прежде зимой я бывал там только наездами. Я уже говорил выше, что в эту зиму я ездил из деревни в Москву, в Университет на занятия в семинаре, только раз в неделю. Светской жизни в атом году я совсем не вел, меня к ней не тянуло.
Зимой 1911/12 года я участвовал в Калуге в первом (и последнем) в своей жизни дворянском собрании. Я был на нем избран депутатом дворянства нашего уезда.
Дворянские собрания и выборы происходили каждые три года, и на такие собрания в губернский город съезжались дворяне-землевладельцы, записанные в родословные книги данной губернии. Для участия в собрании надо было владеть определенным минимумом земли (у нас, в Калужской губернии, не менее 200 десятин). Только генералы и соответствующие гражданские чины могли участвовать на них при любом количестве земли («однодесятинники»).
Калужское дворянское собрание во время выборов было сравнительно многолюдно; в иных губерниях почти никто не приезжал на выборы... Однако и тут я вынес очень грустное впечатление: было ясно, что учреждение это — отживающее. На выборы, по старой традиции, приезжали многие дворяне, которые иначе не принимали никакого участия в местной жизни. Дворянство с одной стороны — скудело, а с другой — уходило своими интересами от местной жизни, с которой оно было прежде тесно связано. Принимая участие в выборах, я все время чувствовал, что какая-то тень отживания и обреченности витает над собранием... Я твердо помню, что чувствовал это именно тогда, а не пишу это сейчас под влиянием пережитого в дальнейшем...
Предводители дворянства могли играть очень большую роль в местной жизни. Они, с одной стороны, являлись, по должности, председателями земских собраний: губернского и уездных, а также входили в состав разных административных и иных «Присутствий». Положение выбранного Предводителя (в некоторых губерниях были—назначенные) было совершенно особое: он был, в принципе, совершенно независим, никому не подчинен и не получал ни от кого содержания. Я собирался в следующее трехлетие баллотироваться на Должность предводителя, но к тому времени разразилась война... Дворянские выборы составляли эпоху в жизни провинциальных губернских городов. Из разных мест наезжали в город дворяне, иногда очень важные и чиновные. Городовые на улицах на всякий случай козыряли всем проезжающим «господского» типа... Гостиницы были переполнены, рестораны делали хороший оборот.
Я помню, как по окончании выборов мы давали ужин нашему переизбранному Предводителю Н. Н. Яновскому (впоследствии расстрелянному большевиками). Пел цыганский «квинтет», как он именовался, хотя составляли его всего четыре человека. Этот ужин тоже произвел на меня грустное впечатление. Я ушел с него задолго до общего разъезда. Среди дворян нашего уезда был сын Льва Толстого граф Илья Львович. И вот подвыпивший Толстой (он этим злоупотреблял) принялся приплясывать и кривляться под пение цыган. Илья Толстой был в то время удивительно похож на своего отца («перьями—да,—говорил он, трогая свою седую бороду,— пером — нет»).
Вид пьяненького, пляшущего Толстого был мне отвратителен, и я поспешил незаметно уйти с ужина... С тяжелым чувством возвращался я в гостиницу. С грустью видел я вырождение того, что должно было быть «элитой» нации... Поведение Толстого напомнило мне слова Ларошфуко: «Громкое имя не возвеличивает, а лишь унижает того, кто не умеет носить его с честью».
В Бегичеве я порою усиленно занимался философией и уносился мыслью в смелые умопостроения. Порой я бросал философию и приходил к сознанию, что я не создан для нее... Это была для меня эпоха кризиса и личных переживаний. На несколько лет я был как бы выбит из нормальной жизни.