Мир чудес
Шрифт:
Для Чарли с Вилларом это было невыносимо. Чарли писал письма Джерри, и я знал, что в них было, поскольку Чарли нравилась собственная писанина и он вслух зачитывал ее Виллару. Чарли возмущался «неподобающим эротизмом» этого номера. Мол, если Джерри и дальше будет подписывать ангажемент с Андро, то подмочит свою предпринимательскую репутацию в театрах, которые проповедуют семейные ценности. Джерри в ответ советовал Чарли помалкивать и предоставить ему, Джерри, беспокоиться об ангажементах. А Чарли, мол, неплохо бы еще поработать над собственным номером, о котором поступают плохие отзывы. Явно какой-то стукач имел зуб на Чарли.
Будучи кем-то вроде конферансье, из всех качеств, необходимых для этой профессии, Чарли имел разве что нахальство. Такие ребята появлялись раньше перед публикой в кричащей одежде, напуская на себя вид богатого дядюшки, преуспевшего в большом городе и вернувшегося домой поразвлечь родню. «Друзья, перед самым представлением я зашел в один из ваших местных ресторанчиков и начал искать в меню что-нибудь вкусненькое. Поискал-поискал
В монологах, произносимых типами вроде Чарли, всегда были бесчисленные шутки о национальных меньшинствах: евреях, немцах, скандинавах, неграх, ирландцах – обо всех. Никогда не слышал, чтобы кто-нибудь негодовал по этому поводу. Самые остроумные шутки о евреях и неграх мы слышали от еврейских и негритянских комиков. Теперь я понимаю, что комик не может себе позволить шутить ни о ком, кроме себя, а если он злоупотребляет этими шутками, то на него еще навесят ярлык мазохиста, который напрашивается на сочувствие, поскольку сам к себе относится отвратительно. Эстрадные шутки в прежние времена были жестокими, но при этом оставались довольно смешными и служили чем-то вроде громоотводов для агрессивных инстинктов нашей публики, у которой агрессивности было хоть отбавляй. Мы играли для людей, чья жизнь была далеко не сахар, и, наверно, отражали их настроения.
Зимние сезоны с восемнадцатого года по двадцать восьмой я провел в эстрадных театриках наихудшего пошиба. Сидя в Абдулле и поглядывая сквозь дырочку в его груди, я научился любить эти жуткие стены. Несмотря на всю их убогость, они находили мощный отклик в моей душе. И лишь годы спустя я понял, чем покорял меня их зов, даже если и был неблагозвучен. Не буду скрывать: именно Лизл открыла мне, что все театры этого типа (театры с просцениумом, которые не в чести у современных архитекторов) заимствовали форму и стиль у бальных залов больших дворцов, где в семнадцатом – восемнадцатом веках устраивались театральные представления. Вся эта позолота, лепка, эти изгибы флейт и тамбуринов, маски Комедии, обивка из темно-красного плюша являли собой демократическую разновидность дворцовой роскоши. Это были дворцы для народа. Если только зрители не были католиками и сколько-то минут в неделю не проводили в аляповатой церкви, ничего лучше таких театров они не видели. В общем, несмотря на редкую безвкусицу, запущенность и дурной запах этих театриков, происхождения они были самого благородного. И уж конечно, престижные театры и кинотеатры, где Чарли и Виллар появлялись разве что в качестве публики, были настоящими народными дворцами, построенными, как считали их владельцы и посетители, на манер королевских.
А вот в помещениях для Талантов ничего королевского как-то не просматривалось. Гардеробных было мало, а швабра туда, казалось, даже не заглядывала. Окна, если только таковые наличествовали, располагались под потолком и были грязны, а снаружи защищены проволочной сеткой, которая улавливала клочки бумаги, листья и всякий сор. Насколько мне помнится, стены большинства комнат до высоты фута в четыре были выкрашены в темно-коричневый цвет, а выше – в жуткий зеленый. В этих комнатах стояли умывальные раковины, а вот донникер был один на всех, в дальнем конце коридора и неизменно в плачевном состоянии, с текущим бачком, так что оттуда всегда доносилось утробное журчание. Но на дверях одной из этих занюханных комнатенок неизменно красовалась звезда, в этой-то звездной гардеробной и переодевались Виллар и Чарли (как родственник владельцев), допускался туда и я – в качестве костюмера и ассистента.
Официально я и числился костюмером. Костюмером и ассистентом Виллара. То, что я – важнейшая принадлежность Абдуллы, было тайной за семью печатями, и мы возили с собой специальную ширму, которую устанавливали так, чтобы скрыть от глаз заднюю часть автомата и чтобы никто из местных подсобников не видел, как я забираюсь на свое рабочее место. Конечно, они всё знали, но считалось, что
Я весь день проводил в театре, потому что альтернативой этому был номер в дешевой гостинице, который я делил с Вилларом, а Виллар не хотел, чтобы я там околачивался. Трудно представить себе более неподходящий для подростка образ жизни, чем тот, который вел я. Солнечного света я почти не видел и дышал спертым и пыльным воздухом. Питался я плохо, потому что Виллар на мне экономил, и так как кормить меня тем, что нужно растущему организму, было некому, я ел то, что мне нравилось, – дешевую выпечку, конфеты и запивал все это лимонадом. Я не страдал манией чистоты, но так как делил кровать с Вилларом, он иногда требовал, чтобы я мылся. По всем законам гигиены я должен был умереть от нескольких страшных заболеваний, осложненных истощением, но я выжил. По-своему, хотя и на абсолютно неприемлемый манер, я был счастлив. Мне даже удалось научиться кое-чему, что потом сыграло огромную роль в моей жизни.
Итак, Виллар был фокусником, карманником и шулером – и иными занятиями себя не утруждал. Я уже говорил, что внутри у Абдуллы имелся некий механизм; предполагалось, что после того, как Виллар специальной рукояткой приводит его в действие, автомат начинает творить чудеса с картами, и это, конечно, был чистой воды обман. Но в остальном – механизм как механизм; правда, он постоянно ломался, и если это происходило во время представления, возникали всякие неловкости. В первые свои месяцы с Вилларом я исследовал эти колесики, пружины и шестеренки и очень скоро научился возвращать их к жизни, когда случались поломки. Секрет был очень прост. Виллар никогда не смазывал Абдуллу, а если это делал для него кто-нибудь другой, то Виллар и не думал следить за тем, чтобы масло не густело и не загрязнялось, а когда это происходило – механизм заедало. Очень скоро я взял на себя заботу о железной начинке Абдуллы и, хотя так еще толком в ней и не разобрался, научился поддерживать механизм в рабочем состоянии.
Мне было лет тринадцать-четырнадцать, когда реквизитор из театра, где мы выступали, увидел, как я чищу и смазываю механизм, и между нами завязался разговор. Его заинтересовал Абдулла, а я нервничал, боясь, что если он начнет дознаваться, как эта штука работает, то обнаружит обман. Но мне можно было не беспокоиться. Он сразу же догадался, что к чему. «Странно, что кому-то пришло в голову поместить такую первоклассную начинку в эту глупую рухлядь, – сказал он. – Ты не знаешь, кто соорудил эту штуковину?» Я не знал. «Готов на что угодно поспорить, это дело рук часового мастера, – сказал он. – Я вот тебе растолкую». И он прочел мне лекцию, которая длилась не меньше часа; это были азы часового дела, рассказ об удивительной сложности часового механизма, который в своей основе довольно прост и использует лишь два-три закона механики. Не буду делать вид, что любой смог бы понять его так, как я, но я ведь рассказываю вам все это не для того, чтобы заслужить репутацию скромника. Я слушал со всем энтузиазмом любопытного мальчишки, у которого не было никакой другой пищи для ума. Я надоедал реквизитору, если только у него выдавалась свободная минута, требуя новых объяснений и демонстраций. Мальчишкой он учился на часовщика (кажется, он был датчанином, но я так и не удосужился выяснить его фамилию; знаю только, что звали его Генри) и был милым, дружелюбным парнем. На третий день – наш последний в этом городе – он открыл свои часы, вытащил механизм и показал, как его разобрать на отдельные детальки. Я чувствовал себя так, словно передо мной приоткрылись райские врата. К этому времени я уже в совершенстве владел своими руками (бесконечные тренировки в чреве Абдуллы не прошли даром) и потому решился просить его – пусть разрешит мне разобрать и собрать его часы. Он не позволил – он дорожил своими часами и, хотя я и подавал кой-какие надежды, не был готов к такому риску. Но в тот же вечер по окончании последнего представления он позвал меня и вручил карманные часы – огромную старинную луковицу в анодированном корпусе. «Испытай свои способности на них, – сказал он. – А когда снова будешь у нас, посмотрим, что у тебя получилось».
Получилось у меня просто здорово. В течение следующего года я разбирал и собирал эти часы бессчетное число раз. Я их подновлял, чистил и смазывал, я отлаживал регулятор хода, пока они не превратились в хронометр настолько точный, насколько это позволяли их возраст и возможности. Я жаждал умножения знаний и как-то раз, когда представилась такая возможность, украл наручные часы – в те годы они еще были в новинку – и, к своему удивлению, обнаружил, что их начинка мало чем отличается от начинки моей луковицы, разве что наручные внутри были куда грубее. Так я и получил основы знаний по механике. Скоро обманный механизм Абдуллы работал у меня как часы, я даже немного усовершенствовал его и заменил некоторые изношенные детальки. Я убедил Виллара держать колесики и пружинки Абдуллы открытыми в течение всего представления, а не только во время его вступительного слова. Мою собственную внутреннюю рукоятку я переместил на более удобное для меня место и с ее помощью стал изменять скорость вращения колесиков, когда Абдулла собирался проделать свой очередной умный фокус. Виллару это не нравилось. Он не одобрял моих нововведений и не хотел, чтобы у меня возникали всякие мысли о моем положении.