Мир чудес
Шрифт:
Работа моя была долгой, а кто это чудовище-разрушитель, я узнал довольно скоро. Я рассортировал осколки и принялся за дело – по шесть-восемь часов ежедневно с лупой в глазу. Я сидел в этой большой комнате, собирал заново механизмы, отлаживал их, пока они не начинали работать, как полагается, а затем подновлял краску, заменял утраченные кусочки бархата, шелка, блестки и перышки, благодаря которым все эти птички, рыбки, обезьянки, маленькие человечки и обретали свое обаяние.
За работой я забываю обо всем, и отвлечь меня от дела не так-то просто, но вот мне стало казаться, что за мной наблюдают чьи-то недружелюбные глаза. В комнате спрятаться было негде, и все же как-то раз я почувствовал, что наблюдатель расположился совсем уж рядом. Я резко повернулся и увидел, что за мной наблюдают через одно из больших окон и что наблюдатель довольно-таки странное существо – как мне показалось,
Вид у нее был угрожающий, и хотя теперь я видел, что это человек, но вести себя продолжал так, будто имею дело с обезьяной. За время своей жизни в балагане я успел хорошо узнать Ранго и хорошо запомнил главное правило: имея дело с обезьяной, никогда не показывай ей свое удивление или страх. Но и добротой обезьяну тоже не покорить. Нужно не волноваться, не дергаться и быть готовым ко всему. Я заговорил с ней на обычном немецком…
– Ты заговорил на простонародном австрийском, – сказала Лизл. – И тон у тебя был такой покровительственный – как у дрессировщика. Ты хоть можешь себе представить, что чувствует человек, когда с ним говорят, как с животным? Чудесное ощущение. Сразу понимаешь животных совершенно по-новому. Слов они не разбирают, но вот интонации хорошо чувствуют. Интонации эти обычно дружелюбные, но за ними слышится: «Ну и глуп же ты, дружок!» И наверно, каждое животное вынуждено решать: будет ли оно мириться с такой нелепостью ради еды и крыши над головой или покажет этому оратору, кто здесь хозяин. Именно это я и сделала. Жаль, Магнус, что ты не видел себя в это мгновение! Пригоженький самоуверенный человечек пытается предугадать, с какой стороны я на него прыгну. А я и в самом деле прыгнула. Прямо на тебя. И свалила на пол. Ничего плохого делать с тобой я не собиралась, но нужно было сбить с тебя немного спеси.
– Песьи замашки. Ты меня укусила.
– Нет, только обозначила укус.
– Откуда мне это было знать?
– Неоткуда. Но разве обязательно было лупить меня по голове рукояткой отвертки?
– Обязательно. Правда, особого результата это не принесло.
– Ты не мог знать, что лупить меня по голове – дело самое бесполезное.
– Лизл, да при виде тебя испугался бы сам Георгий Победоносец со своим змием. Если уж ты хотела, чтобы с тобой обходились галантно, то не нужно было меня бить, мять и стучать моей головой об пол. Я ведь вообще думал, что спасаю свою жизнь. Только не говори, что ты всего лишь хотела подурачиться. Ты хотела меня прикончить. Это было сразу видно.
– Конечно, я вполне могла тебя убить. Кому было дело до того, что ты в Зоргенфрее чинишь эти дурацкие игрушки? Кому в военное время могло прийти в голову искать какого-то ничтожного маленького механика с поддельным паспортом? Ну пропал себе – и пропал. Дедушка, конечно, рассердился бы, но ему бы пришлось как-нибудь замять дело. Он бы не сдал свою внучку в полицию. Старик меня любил. Иначе он бы сам меня убил или выгнал, когда я разнесла вдребезги его коллекцию игрушек.
– А почему вы это сделали? – спросил Линд.
– Из общей вредности. Правда, не так чтобы совсем уж безосновательной. Вы же слышали, что сказал Магнус: я была похожа на обезьяну. Я и теперь похожа на обезьяну, но я научилась извлекать пользу из этого сходства, и теперь это уже не имеет значения. А тогда имело. Тогда важнее этого для меня ничего не было. Это было важнее европейской войны, важнее чьего угодно счастья. Я была так полна ненависти, что с удовольствием убила бы Магнуса, а потом сказала бы деду – пусть разбирается; и от этого тоже получила бы удовольствие. А дед все сделал бы.
Дайте-ка лучше я сама расскажу вам об этом, а то Магнус повернет все по-своему. Лет до четырнадцати я жила так же, как любые другие девочки, которым повезло родиться в богатых семьях. Единственное, что не вписывалось в эту безмятежную схему, это гибель моих родителей (мой отец был единственным сыном Иеремии Негели) в автокатастрофе, когда мне было одиннадцать. Меня взял к себе дед, который был добр со мной – насколько это позволял его характер. Он был из разряда тех самых буржуа, о которых только что говорил Магнус – ну, когда распинался насчет заводной игрушки для маленькой Клотильды. Мой дед принадлежал к той эпохе, когда считалось, что с детьми все в порядке, пока они любимы и счастливы, а их счастье, конечно же, ничем не должно отличаться от счастья
Дело шло к началу моей половой зрелости, и я знала про все про это, потому что дед мой был человек просвещенный, и я получила хорошие, чтобы не сказать кальвинистские, наставления от женщины-доктора. И вот когда я начала довольно быстро расти, я не придавала этому особого значения до тех пор, пока этот рост не стал для меня непосилен и у меня не начались обмороки. Снова появилась женщина-доктор – вид у нее был встревоженный. Потом начался жуткий период – больницы, анализы, консультации, покачивания головой, консилиумы, на которые я не допускалась, и после всего этого – ужасный период, когда меня три раза в неделю возили в Цюрих для процедур на каком-то большом рентгеновском аппарате. После этих процедур меня тошнило, я впадала в депрессию и чувствовала себя хуже некуда, так как думала, что у меня рак. Я спросила об этом женщину-врача. Нет, это не рак. А что же тогда? Какие-то трудности с процессом роста, но облучение должно это купировать.
Не буду утомлять вас подробностями. Болезнь была редкой, но все же не настолько, чтобы у врачей не было никаких соображений на этот счет, и дед не жалел денег – делалось все возможное. Доктора были в восторге. Им и в самом деле удалось остановить мой рост, и они пребывали на седьмом небе, поскольку это что-то там в их науке доказывало. Они объяснили мне – словно я получила лучший рождественский подарок, какой когда-либо доставался девочке, – что если бы не чудеса, которых они добились благодаря своим лекарствам и рентгену, то я бы выросла настоящей великаншей. Ты только подумай, говорили они, в тебе могло бы быть восемь футов роста, но нам удалось остановить процесс на пяти футах одиннадцати дюймах [198] , что вовсе не чересчур для женщины. Ты еще очень везучая – если, конечно, не будет рецидива болезни, но мы будем внимательно следить за этим. Можешь считать, что ты здорова.
198
…в тебе могло бы быть восемь футов роста, но нам удалось остановить процесс на пяти футах одиннадцати дюймах… – восемь футов составляет около 243 см; пять футов одиннадцать дюймов составляет около 180 см.
Конечно, кое-какие побочные эффекты были. Да и в самом деле, не могла же я рассчитывать, что выйду из такой переделки совсем уж без потерь. Побочные эффекты состояли в том, что у меня были поражены гигантизмом руки и ноги, обезображены кости черепа и челюсть, а лицо стало – уродливее не бывает. Но разве я не должна была радоваться, что хотя бы рост у меня остался в пределах нормы?
Но я была такой испорченной, что не испытывала ни малейшей благодарности за такое везение. Не великанша, но вылитая обезьяна – какое это, к черту, везение? Неужели у судьбы не нашлось для меня ничего получше? Я сходила с ума, всячески бесилась и старалась доставить всем как можно больше неприятностей. Мой дед не знал, что со мной делать. В Цюрихе было полно психиатров, но дед принадлежал к допсихиатрической эре. Он послал за епископом, за добрым лютеранским епископом – очень милым человеком, но я его быстро окоротила; для меня все его разговоры были как издевательство: смирись, дитя мое, подумай, что в цюрихских больницах лежат десятки людей, которым куда как хуже, чем тебе, покорствуй непостижимой тайне Божественной воли. Вот он сидел – епископ с благородной сединой в волосах, пахнущих дорогим одеколоном, его красивые белые руки лепили в воздухе перед ним невидимые хлеба, и вот сидела я – страшная, в голове ненависть, слушала его болтовню о смирении. Он предложил мне помолиться и сам встал на колени – склонившись лицом к сиденью стула, на котором только что сидел. Я дала ему такой пинок в задницу, что он вылетел из дома как пробка, а потом целую неделю хромал.
Но худшее было еще впереди. Из-за утолщения костей черепа у меня начались проблемы с органами речи, и с этим, казалось, ничего нельзя было поделать. Голос мой огрубел, а по мере уплотнения языка говорить мне становилось все труднее, и в конце концов я стала издавать какой-то хриплый звук, казавшийся мне похожим на собачий лай. В общем – хуже некуда. Уродство было унизительно и губительно для моей души, но когда пришла в расстройство и речь, под угрозой оказался и мой разум. Что мне было делать? Я была молода и очень сильна, а потому всей душой отдалась тяге к разрушению. Всей душой.