Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
Дальше идет репортерская запись беседы, вероятно, не очень точная, скорей всего, здесь пересказ ответов Набокова:
«Смешные! Говорят о влиянии на меня немецких писателей, которых я не знаю. Я ведь вообще плохо читаю по-немецки. Можно говорить скорее о влиянии французском: я люблю Флобера, и Пруста…
— Почему у физически и морально здорового, спортивного человека все герои такие свихнувшиеся люди?
— Свихнувшиеся люди? Да, может быть, это правда. Трудно это объяснить. Кажется, что в страданиях человека есть больше значительного и интересного, чем в спокойной жизни. Человеческая натура раскрывается полней. Я думаю — все в этом. Есть что-то влекущее в страданиях.
…— Какова техника вашей писательской работы?
— В том, что я пишу, главную роль играет настроение — все, что от чистого разума, отступает на второй план. Замысел моего романа возникает неожиданно, рождается в одну минуту… Остается только проявить зафиксированную где-то в глубине пластинку.
…Наконец, состоялся памятный набоковский вечер в Париже. Позднее чтения стали для Набокова одним из источников дохода, но тот первый, парижский вечер был особенный. Знаменитый Сирин, о котором столько было разговоров, впервые предстал перед парижской публикой.
В своей комнате, примыкающей к гостиной Фондаминского, Набоков примерил смокинг друга Сабы и с ужасом обнаружил, что смокинг короток и не прикрывает ни манжеты сорочки, ни поясной ремень. Амалия Осиповна быстро приспособила какие-то резинки к рукавам шелковой сорочки, а Зензинов принес свои подтяжки (Сабины брюки были широковаты для худющего Набокова). Герой вечера был готов к выходу, и Фондаминский вызвал такси (по полунищему Парижу уже ходила легенда, что он, как юный герой «Подвига», повсюду разъезжает в такси).
Зал Социального музея на улице Лас-Каз был набит до отказа. Такого, пожалуй, здесь еще не бывало. Худенький эмигрантский гений вынул стопку листков из нового портфеля, взятого напрокат у Руднева, и начал читать. Читал он хорошо, артистически (хотя вести свободную беседу с эстрады или перед камерой он так и не научился до старости). Акустика была прекрасная, зал слушал его, затаив дыхание. Сперва он прочел несколько стихотворений, потом небольшой и совершенный рассказ «Музыка». В перерыве публика обступила его, и в жуткой, воняющей потом женщине он вдруг узнал свою пирейскую возлюбленную — поэтессу… Во втором отделении было самое трудное и интересное. Он прочел тридцать страниц из «Отчаяния». Зал, — это доброе, фыркающее, взволнованное чудовище (так он рассказывал Вере), — вел себя послушно и тихо, сознавая, вероятно, что до такого чтения еще не дорос. Впрочем, у нас есть возможность бросить взгляд из зала. Вот как вспоминает об этих чтениях врач и писатель Василий Яновский, в ту пору сотрудник враждебных Набокову «Чисел», монпарнасец из окружения Адамовича:
«Я пришел явно с недоброжелательными поползновениями: Сирин в „Руле“ печатал плоские рецензии и выругал мой „Мир“.
В переполненном зале преобладали такого же порядка ревнивые, завистливые и мстительные слушатели. Старики — Бунин и прочие — не могли простить Сирину его блеска и „легкого“ успеха. Молодежь полагала, что он слишком „много“ пишет.
Следует напомнить, что парижская школа воспитывалась на „честной“ литературе… И „честность“ в Париже одно время понималась очень упрощенно, решив, что это исключает всякую фантазию, выдумку, изобретательность… Сирин в области „выдумки“ шел из иностранной литературы и часто перебарщивал…
Для меня вид худощавого юноши с впалой (казалось) грудью и тяжелым носом боксера, в смокинге, вдохновенно картавящего и убедительно рассказывающего чужим, враждебным ему людям о самом сокровенном, для меня в этом вечере было нечто праздничное, победоносно-героическое. Я охотно начал склоняться в его сторону.
Бледный молодой спортсмен в черной паре, старающийся переубедить слепую чернь и, по-видимому, даже успевающий в этом! Один против всех, и побеждает. Здесь было что-то подкупающее, я от души желал ему успеха…»
Рассказ о чтениях Набокова можно найти и в мемуарной книге Н. Берберовой:
«В задних рядах „младшее поколение“ (т. е. поколение самого Набокова), не будучи лично с ним знакомо, но, конечно, зная каждую строку его книг, слушало холодно и угрюмо. „Сливки“ эмигрантской интеллигенции (средний возраст 45–60 лет) принимали Набокова с гораздо большим восторгом в то время… Что касается „младших“, то… для их холодности (если не сказать — враждебности) было три причины: да, была несомненная зависть — что скрывать? — особенно среди прозаиков и сотрудников журнала „Числа“; был также дурной вкус, все еще живучий у „молодых реалистов“, и, наконец, была печальная неподготовленность к самой возможности возникновения в их среде чего-то крупного, столь отличного от других, благородного, своеобразного, в мировом масштабе — в среде всеевропейских Башмачкиных».
Вечер удался на славу. Фондаминский уже до начала его смог вручить юбиляру фантастическую (для литератора, но не для слесаря) сумму в три тысячи франков. Так как зал вмещал 160 человек, а билет стоил не дороже десяти франков, легко представить себе способ реализации билетов (обычный,
После окончания вечера несколько писателей пошли вместе с Набоковым в кафе, где виновник торжества произнес небольшой спич. Ну, а потом было много-много разговоров — о России, о культуре, о политике… Золотой век парижской эмиграции вступил в свое последнее десятилетие — пройдет совсем немного времени, и прогрессивная Берберова восхитится железным мужеством (она все же как-никак поклонница «железных женщин») нордических завоевателей, уйдут в печи крематория и Фондаминский, и мать Мария, и Миша Горлин, а многие из тех, кто выживут, вдруг перестанут проклинать тоталитарный большевизм, станут славить русские победные марши и полководца Сталина, однако все это будет через семь-восемь, десять лет, а пока… Пока за столом говорили о Толстом, перед которым преклонялись не только Набоков, но и все остальные, и тут бунтарь Набоков, по свидетельству Берберовой (опровергнутому самим Набоковым), заявил, будто бы он вовсе не читал «Севастопольских рассказов»… «Севастопольские рассказы» — вот что обсуждалось в русском эмигрантском застолье — ну не прекрасна ли эта сцена (даже если она и слишком гладко ложится в композицию мемуаров)?
Во время этой поездки у Набокова появились в Париже новые приятели-иностранцы. Он познакомился с американцами Бертраном Томсоном и Александром Кауном, со своим французским переводчиком Дени Рошем, с талантливым поэтом Жюлем Сюпервьельем, с драматургом и философом Габриэлем Марселем и со знаменитым Жаном Поланом из «Нувель Ревю Франсэз», он побывал в двух французских издательствах, печатавших его книги. И все же слишком больших надежд на французских издателей возлагать не приходилось. То ли французы уже тогда стали меньше читать. То ли мешало им все-таки, что он был эмигрантом из России, «белым» эмигрантом, а все надежды передовой интеллигенции Запада обращены были тогда к «новому миру», а не к «белогвардейцам». Из «нового мира» поступали к ним «новое слово», «новая правда», и, конечно же, известный советский Оренбург был для французов во много раз интереснее, чем неизвестный и несоветский Набоков. Впрочем, тогда, осенью 1932 года Набоков еще не понимал всего этого и был полон радужных надежд. Он познакомился с переводчицей Дусей Эргаз. У нее были немалые связи во французском издательском мире, и она охотно согласилась стать не только его переводчицей, но и его литературным агентом (в конце концов, именно через нее и пришли к нему слава и деньги, надо было только подождать чуть-чуть. Немногим больше четверти века).
Было у Набокова в Париже и еще одно важное дело. Он пытался выяснить, возможно ли им с Верой переехать в Париж из Берлина, где жизнь становилась все труднее. Похоже было, что переезд не представит трудностей, однако надежды на работу, на заработок, который позволил бы им снять квартиру, все-таки не было. Вера в конце концов решила, что менять скудную берлинскую определенность на страшную парижскую безвестность и безработицу не следует. И хотя в Берлине становилось с каждым днем все страшней, их оптимизм, их надежда на будущее (хотя бы «на русский авось») пересилили и на этот раз. Кузина Анна вообще никуда трогаться не собиралась, а жить вместе с ней им было так удобно, и так недорого. К тому же Анна, взявшая на себя роль старшей в семье, была всегда готова помочь…
Беспокоила его Прага — усугублявшаяся нищета его матери. Кирилл мечтал стать поэтом, так что помощник из него был плохой. Сергей давно уже был отрезанный ломоть. Старший, Владимир, был гений и еле сводил концы с концами. И только Елена (по воспоминаниям пражанина Раевского) не боялась никакой работы и много помогала матери. Создается все же впечатление, что в систему «идеального детства» не входило идеальное воспитание. (Во всяком случае идеальное в понимании автора этой книги, который остается поклонником трогательной таджикской семьи, где главное — забота о старших и нежная забота о младших. Но увы, ведь даже и наши нищие московские семьи в скудную довоенную пору были так далеки от этого идеала… Чего же требовать от богатых петербургских идеалистов начала века?)