Мир, который сгинул
Шрифт:
В дверях стоит чудище: огромная страшная псина. Голова с баскетбольный мяч, в пасти чересчур много зубов. Нелепо думать, что это пес-людоед или потомок тех людоедов. Перед нами явно бойцовая тварь – с такой ходят на медведей, участвуют в собачьих боях или еще что покруче, пока она не оттяпает хозяину руку и не убежит охотиться за дикими лошадьми на вересковых пустошах. У подобных псин очень развит инстинкт защиты своей территории, и они наверняка с удовольствием селятся в заброшенных барах. Я загораживаю собой Терезу. В ответ на мое движение пес поворачивает голову в нашу сторону, и я успеваю подумать: «Вот дерьмо!» – прежде чем он прыгает.
Я умею уворачиваться, но с Терезой за спиной не больно-то увернешься, а злобная псина похожа на огромную черную торпеду. Я все равно вскидываю правую руку ладонью вверх и молю Бога, чтобы так давали о себе знать уроки мастера
Когда Гонзо оборачивается, его лицо искажено гримасой отвращения, которую позволено видеть лишь мне, и тут же улыбается привычной, повседневной улыбкой – не сделай он этого, Белинда точно бы грохнулась в обморок от ужаса.
– Сдается, нам пора домой, – говорит он и неторопливо выходит на улицу. Белинда идет следом, Тереза тоже. Я оглядываюсь на чудище: смог бы я его перекинуть или оно бы меня загрызло? Тут я замечаю, что пес не издох. Он не шевелится и не готовится к атаке, скоро он умрет, но пока жив. Гонзов противособачий прием, почерпнутый из книжек о выживании в экстремальных условиях, неиспытан и несовершенен. У пса должно было разорваться сердце, однако этого не случилось. Гонзо не довел дело до конца.
Черные глаза смотрят на меня с упреком, пока я иду к двери. Пес начинает скулить: едва слышно, отчаянно. Такой звук может исходить от собаки, которой доверяешь собственных детей, которая приносит тебе тапочки по вечерам и таскает в зубах котят – без задней мысли перекусить им шею. Его никак не может издавать тварь, пытавшаяся прогрызть тебе дырку в груди. Я вновь оборачиваюсь на пса. В его позе ясно читается боль и беспомощность. Он дергается, сопит и вытягивается, показывая клочок белого меха на шее. Если и существует язык, который понимают все млекопитающие, то это язык боли. Вопрос первенства решен, но вопрос пощады остается открытым. Я должен закончить начатое Гонзо.
Подхожу ближе, готовясь услышать свирепое щелканье пасти. Увы, пес молча ждет. Я оказываю ему единственную помощь, на какую способен, и ухожу в темноту, стараясь облегченно улыбаться.
Этой ночью Гонзо не спит с Белиндой Эпплбли. Она слишком напугана, а у него до безобразия расцарапана грудь. Белинда обрабатывает ему раны, но настаивает на отсрочке близких контактов. Я отвожу Терезу в свою комнату и, пока она в ванной, делаю себе на полу лежанку из подушек. После Терезы в душ иду я и провожу там больше времени, чем необходимо, пытаясь смыть с себя дух умирающей псины. Когда я возвращаюсь в комнату, моя постель аккуратно свернута, а Тереза лежит под единственной простыней, ни в коем разе не скрывающей ее наготу. Мы прилежно испытываем на практике приемы, которым научила нас мисс Пойнтер. Ни для меня, ни для Терезы это не впервые, но прежде я не испытывал такого беспредельного, томного, выгибающего спину удовольствия. Быть может, дело в страхе и опасности, но и в некотором духовном родстве: я тень Гонзо, а Тереза – тень Белинды. О продолжении отношений и речи быть не может. Утром мы расходимся по своим делам.
До самого конца завтрака мы с Гонзо не заговариваем о псах-людоедах. Наконец я не выдерживаю и признаюсь, что без Гонзо бы точно пропал. Он пожимает плечами и отвечает, что без меня бы вообще туда не полез. Я недоуменно пялюсь на него.
– Ты же первый начал тормозить!
– Я разворачивался, – отвечает Гонзо и внимательно смотрит на меня. – Никогда бы… – Но я уже покатываюсь со смеху: оказалось, мы оба не хотели идти в бар, однако пошли, увидев решимость друг друга. Свирепый рык твари стирается из моей памяти. Я говорю Гонзо, что он спас мне жизнь, а он с улыбкой отвечает: «Как знать». И мы плетемся домой.
После обеда мне звонит – надо отдать должное Евангелистке – доктор Фортисмир из Джарндисского университета и с восторгом сообщает (у него действительно восторженный голос; прежде чем я успеваю себя одернуть, мне приходит в голову мысль, что они с Евангелисткой любовники, и мое поступление было куплено негласным обещанием плотских утех, от чего я прихожу в ужас, на миг вообразив и спешно выкинув из головы сцену их совокупления), что меня выбрали участником новой учебной программы «Кадриль», целью которой является сближение гуманитарных и научных дисциплин, для чего учреждается особая степень доктора сводных наук. Судя по голосу, доктор Фортисмир относится к числу неугомонных изворотливых толстяков, убежденных, что мужские достоинства надо проявлять на охоте, рыбалке и прочих мероприятиях из разряда «увеселительных». Свою речь он сдабривает фырканьем и смешками – мол, и он когда-то был молод, а сердцем и некоторыми другими органами молод до сих пор. «Кадриль» будет включать четыре направления (потому ее так и назвали): I. искусство и литература; II. история, история науки и антропология; III. физика и математика; IV. химия, основы медицины и биология. В лучших традициях автодидактики Просвещения, только без «авто-». В течение четырех лет я должен буду ходить на лекции и по возможности не увлекаться (фырк, хихиканье) пирушками, танцами и прежде всего (хо-хо, мой мальчик, мы оба понимаем, с каким прилежанием ты будешь исполнять этот наказ) любовными шашнями, каковые (губительны для рассудка, пленительны для сердца) зачастую приводят к низкой успеваемости и душевным травмам. Тут доктор Фортисмир выжидающе замолкает, я говорю ему «Спасибо», и он смеется так оглушительно, что трубка искажает сигнал. Затем мне советуют запастись теплыми вещами, поскольку в Джарндисе по ночам бывает чертовски холодно, если тебя некому согреть (хе-хе-фырк!). Я заверяю его, что непременно об этом позабочусь, а сам думаю, что попал из рук одной странной личности под опеку другого, не менее странного типа.
Итак, впереди универ!
Глава III
Учеба в университете; секс, политика и последствия
Человека, голова которого привлекла мое внимание, зовут Филипп Айдлвайлд, хотя мне он известен (уже больше часа) как почетный ректор Айдлвайлд, доктор философии, профессор греческого и номинальный глава Джарндиса. Этим ветреным октябрьским вечером небо сине-серого цвета, воспетого художником по имени Пейн. Тут и впрямь бывают такие дни – сегодня один из них, – хотя обычно мои родные места (с одной стороны ограниченные Криклвудскими Болотами, с другой – университетом Джарндиса) нежатся в мягком климате, идеально подходящем для теплолюбивых растений и игривых короткошерстных собак. Сегодня же шквальный ветер приносит с океана запах соли, пены и гудрона с басовой нотой разложения: чайки клюют плывущую по двадцатиметровым волнам тушу огромного морского зверя. Прекрасная ночь для юноши – можно сорвать рубашку, испустить радостный вопль и бежать, кожей чувствуя влагу и не боясь простудиться. В такую ночь вино и виски льются рекой, огонь ревет в камине, и дикий танец найдет тебя в объятиях красотки или в кругу новых закадычных друзей.
Увы, я на торжественном ужине. Я зашел в свою комнату (будьте любезны, никаких «конур» и «каморок», даже «жилище» не приветствуется), открыл чемодан и достал из него музыку – больше распаковывать было нечего. Потом сразу отправился на Матрикуляционный Ужин, первое из бесконечного списка традиционных мероприятий, на которые лучше не являться. Впрочем, об этом пока никто не знает, и все первокурсники вынуждены глазеть на лысину Филиппа Айдлвайлда, мысленно спрашивая себя: эти шершавые бледные хлопья, облетающие с его головы всякий раз, когда он проводит рукой по двум-трем оставшимся волосинам, – заразная болезнь, безобидное следствие преклонного возраста или остатки супа, в который он ненароком окунулся за обедом?
Профессор Айдлвайлд не может говорить иначе как в горизонтальном положении или, по крайней мере, не приведя в оное положение голову. Желая подчеркнуть какую-то мысль, он выкручивает шею в твою сторону, точно бойкая пестрая сова, кивает, и сквозь морщины на его глотке проступают сухожилия; однако чаще всего он обращается с выспренними речами к патине на обеденном столе. Вертикальный разрез почетного ректора Айдлвайлда (начатый с линии симметрии промеж глаз среднестатистической человеческой особи) наверняка явил бы взору искаженные внутренние органы и кости, застывшие в форме вопросительного знака, что поразительным образом не соответствует речевым повадкам человека, изъясняющегося одними восклицаниями. Когда лакей (между прочим, аспирант, работающий над теорией разрешения индустриальных конфликтов) приносит рыбу, Айдлвайлд, обрушив в масленку шквал отмершего эпидермиса или грибковых спор, марионеточными рывками поворачивается ко мне.