Мир Марка Твена
Шрифт:
Великая в бою, она была еще более великой в умении воодушевлять отчаявшихся. С детства не выносившая вида крови, она ушла на войну, зная, что таков ее долг, но ни разу меч Жанны не добил поверженного, не причинил горя и страдания обездоленным. Ее секретарь пишет: «Эта война была настоящим людоедом, который почти сто лет разгуливал на воле и перемалывал людей в своей кровавой пасти. И вот семнадцатилетняя девочка сразила его своей маленькой рукой — и он лежит на поле Патэ, и, покуда стоит наш старый мир, ему уже больше не подняться».
В этом де Конт, к сожалению, глубоко ошибся — людоеду предстояли куда более пышные пиры, вплоть до наших дней. Но Жанна воевала не ради упоения битвой. Не для воинской
И в этом ее немеркнущая слава.
А кроме славы, была еще и награда.
Жанну обманом и предательством возьмут в плен бургундцы и за немыслимые по тому времени деньги уступят англичанам, чего особенно добивался кардинал Винчестерский, оспаривавший у монсеньора Реньо роль остающегося в тени, но подлинного властителя католического мира. И она выдержит томительные месяцы ожидания суда в темнице, где пленницу, закованную в цепи, ни на минуту не оставляли наедине с самой собой, и допросы, напоминающие пытку, и происки подсылаемых к ней шпионов в сутане, и неравный поединок с Кошоном, который любой ценой намеревался вырвать у Жанны отречение, чтобы получить обещанный ему за это крупный церковный чин.
Она будет сожжена на костре 30 мая 1431 года, девятнадцати лет от роду. До последнего мига Луи де Конт и еще один сподвижник Жанны, Ноэль Рэнгессон, пробравшиеся в Руан, будут с надеждой отчаяния ждать, что протрубит за углом в свой рог храбрый Ла Гир, или появится на взмыленном коне гонец, привезший выкуп от короля, или толпа, собравшаяся развлечься зрелищем казни, сметет стражу, растерзает Кошона и вызволит Деву из страшной беды. Но ничего этого не случится. Кошон и его хозяева отпразднуют свое мрачное — они еще не знают, насколько недолгое, — торжество. Высокий столб черного дыма взметнется над руанской рыночной площадью, послышится в последний раз голос Девы, громко читающей молитву, а потом палач, сняв обуглившееся тело, швырнет останки Жанны в зеленые воды Сены.
«Мы были молоды, да, очень молоды», — скажет об этом дне де Конт, на склоне лет вспоминая собственные молчаливые призывы к благодарной Франции, которая должна была ринуться на проклятый город, точно неудержимый океанский прилив, и спасти, освободить свою воительницу. Теперь он смотрит на вещи проще и мудрее, понимая, что бедняки не могли дать Жанне ничего, кроме моления о безотлагательном вмешательстве свыше. А Карл, этот венценосный осел, окруженный святошами и проходимцами, менее всего желал возвращения Девы. Она уже возвела его на царство. И стала слишком опасной. Ведь французские полки вело на битву ее знамя. За Деву — не за короля — шли они на смерть.
Но все равно стоит перед глазами рассказчика тот трагический день; и молчание толпы, ее бездействие, когда палач подносит пылающую головню к хворосту, наваленному вокруг позорного столба, останется самым сильным впечатлением от книги, хотя Твен вложил в уста де Конта немало пламенных слов о деяниях Жанны.
Патетика не убеждает, да она в данном случае и не нужна, потому что истинной наградой крестьянской девушке из Домреми стала неслабеющая память народа. Для Твена — по всему характеру его взглядов и творчества — важно, что Жанна еще почти ребенок: и в дни своей славы под Орлеаном и Патэ, и в дни мученичества на руанском процессе. Она — точно бы сама юность. И поэтому она прекрасна.
Детьми были принц Эдуард и Том Кенти, а Хэнку Моргану все королевство Артура представлялось «огромной детской». В «Жанне» эта любимая мысль писателя: только подросток, еще не вкусивший отравленных плодов взрослой жизни с ее двоедушием и практичностью, способен оставаться человеком, каким тот создан природой, — выражена отчетливее, чем в любом другом произведении Твена.
Этой отчетливости помог сам материал книги. В резком свете истории с необычайной ясностью проступали испытанные опытом истины о сущности человека. И, осмысляя уроки истории, Твен уже остерегался утверждать, как прежде, что человек неизменно прекрасен, а уродливы лишь порядки, существующие в обществе. Он теперь твердо знал, что эти порядки создает сам человек, а значит, сам за них отвечает. И уродства общества способны порождать низость и гнусность, малодушие и интриганство. И народ — это не абстракция, а реальные люди, которые способны становиться настоящими героями, но точно так же и толпой — равнодушной и жестокой.
«Жалкий род человеческий», — слова, вырвавшиеся у де Конта, Твен повторит еще не раз в своих последних книгах. Но и в них сквозь сумрачные настроения будет пробиваться пламя великой любви и великого гнева, навеки обессмертивших имя Жанны д'Арк, чей образ будет жить в душе Твена до самого конца.
Клокочущий вулкан
Он писал «Жанну» в трудное для Америки время. Страна была охвачена экономическим кризисом. Газеты сообщали: безработных уже два с половиной миллиона, и это, очевидно, не предел. На занесенных снегом улицах перед запертыми фабричными воротами всегда дежурили оборванные, исхудалые люди. Полиция спешно пополняла свои боевые арсеналы. Опасались волнений и баррикадных боев.
Стояла зима 1894 года. Восемью годами раньше в день первого мая на Хаймаркетской площади Чикаго вызванные губернатором войска расстреляли рабочий митинг, вызвав мощную волну протестов, — так родился праздник пролетарской солидарности. А сейчас тоже следовало ожидать побоищ и расстрелов. Атмосфера накалилась. Твен с тревогой разворачивал газеты, сильно запаздывавшие к нему во Флоренцию.
Здесь Клеменсы жили уже давно. И не по собственной воле. Еще в 1891 году они покинули дом в Хартфорде, чтобы в него не вернуться. Дела семьи находились в тяжелом состоянии. Никто бы не поверил, что прославленному писателю приходится настолько туго.
Всему виной была наборная машина, изобретенная неким Пейджем.
У Твена еще в юности пробудилась страсть к технике. Он горячо интересовался каждым новшеством: первым из литераторов установил у себя домашний телефон, первым начал печатать рукописи на машинке, а исправлять их авторучкой, первым испытал фонограф, на который диктовал письма. Пробовал кое-что придумывать сам — то железнодорожный тормоз, то вечный календарь, то приспособление для склейки конвертов. Разработал проект магистрали от Стамбула до Персидского залива. Убеждал своих богатых знакомых поддержать польского инженера Щепаника, предложившего схему прибора, отдаленно напоминающего современный телевизор.
Эти затеи обычно кончались ничем, причиняя умеренный убыток. С печатным станком получилось иначе. Твен в молодости провел у наборной кассы не один десяток часов и знал, до чего это выматывающий труд. Идея Пейджа увлекла его бесповоротно. Но машина — чудо механики, как ее называл Твен, — упорно не желала работать. Требовались усовершенствования, а они стоили огромных денег. Так продолжалось много лет. В итоге у Твена не осталось ни гроша. А станок за сотню долларов приобрел один музей. Типографии предпочли одновременно появившийся линотип.