Мир Марка Твена
Шрифт:
Он мечтал дожить до того времени, когда «удалось бы увидеть конец самого нелепого обмана из всех, изобретенных человечеством, — конец монархии». Может быть, и об этом говорил он с Горьким, когда они встретились в 1906 году. Трудовая Америка приняла Горького восторженно, официальная — с неприязнью, вскоре перешедшей в травлю. Твен произнес речь на приеме, который давали Горькому американские литераторы. Он говорил о том, что считает долгом каждого человека помочь грядущей республике, которая обязательно придет на смену Российской империи. А в письме, отправленном одному из друзей, выразился еще яснее: «Я приверженец революции —
Но у него не хватило твердости выступить против газетных клеветников и оскорбленных в своей убогой благонамеренности обывателей, когда они подняли истерический вой, обвиняя Горького во всех смертных грехах. Легко осудить за это Твена, как легко обнаружить и непоследовательность в его суждениях, свидетельствующих, что революцию он себе представлял довольно поверхностно. Да, он во многом заблуждался и не нашел в себе сил порвать с той средой, в которой протекала его жизнь.
Но все-таки не это самое главное. Твен прошел трудный путь духовных и нравственных исканий, расставшись со многими иллюзиями и честно служа правде, как он ее понимал. С годами в нем крепло убеждение, что нормы и принципы, принятые в окружающей действительности, несовместимы с человечностью, справедливостью и демократией. И у Твена достало мужества сказать об этом ясно и четко, вызвав на себя огонь со стороны поборников буржуазного мироустройства, шокированных его идеями.
Он был великим гуманистом и поэтому — великим художником.
И Горький это почувствовал при первом же знакомстве, написав о Твене с неподдельной теплотой: прекрасен был «умный и острый блеск серых глаз» старого писателя, который как будто лишь кажется стариком, потому что «его движения и жесты так сильны, ловки и так грациозны, что на минуту забываешь его седую голову».
Горький ощутил в нем проницательный ум, неизрасходованную силу таланта и честность, не признающую компромиссов.
Твеновские памфлеты, созданные в последние годы творчества, лучше всего подтвердили верность такого впечатления.
Однажды он признался Хоуэлсу, что «подрезает коготки» своей сатире. Речь шла о «Томе Сойере». С того давнего разговора утекло немало воды. Положение не переменилось. Но «подрезать коготки» делалось все труднее.
Конечно, Твену было совсем не просто вступать в прямой конфликт с людьми, среди которых он жил много лет. А все-таки конфликт, пусть тщательно скрываемый и смягчаемый, становился неизбежностью. Твен никому не показывал некоторые свои рукописи — опасался тяжелых объяснений. На других листках его рукой густо вымараны строки и целые абзацы. Точно бы он сам пугался того, что написал.
Он задумал книгу в форме посланий, которые сочиняет, но не отправляет наблюдательный, желчный и остроумный современник, не оглядывающийся на ходячие мнения и знающий истинную цену вещам. От нее сохранились только фрагменты. И предисловие. В нем охарактеризован автор этих писем никуда. «Он пишет, чтобы дать выход своей злости. При этом он похож на вулкан. Мало проку всего лишь воображать извержение. Нет, надо, чтобы кратер задымился и хоть немного лавы вышло на поверхность, иначе не ощутить облегчения».
Вряд ли можно точнее сказать о настроениях самого Твена в его последние годы.
Лава и вправду вырывалась на поверхность, и горе было тому, кого подхватывал ее неудержимый, испепеляющий поток. А читатели с чутьем и слухом ощущали, что вулкан лишь начинает приходить в движение. Страшно подумать, какие разрушения он произведет, когда извержение достигнет своего пика!
О разрушениях, которые Твен произвел в бастионах лжи и в сознании своих соотечественников, тогда еще буквально порабощенном бесчисленными предрассудками и дутыми амбициями, стало возможно судить только в наши дни, когда его памфлеты, наконец, изданы более или менее полно. Но и того, что писатель напечатал при жизни, с лихвой хватило, чтобы пролег рубеж резкого размежевания между американскими казенными патриотами и сатириком, откликнувшимся на империалистические войны и захваты, на всесилье богатства, не бесправие угнетенных. Это был негодующий отклик. Оружие Твена сражало наповал.
Памфлет — жанр очень старый. Трудный жанр. Здесь куда как просто сбиться на грубоватый шарж или на оглушающую патетику. Автор должен научиться сдерживать ярость, которая водит его пером, не то останется голая эмоция, а искусство исчезнет. Памфлетисту важна тщательно продуманная маска. Он словно бесстрастный протоколист, хотя под его мнимой безучастностью кипит негодование. Он с самым равнодушным видом излагает события невозможные, но обнаруживающие реально присущие тем или иным людям свойства с такой же наглядностью, с какой выступают едва заметные переливы окраски, когда положишь растение или бабочку под увеличительное стекло.
Едва ли не самым блестящим мастером памфлета был Свифт, автор «Гулливера». Твен чувствовал свою родственность этому писателю. И когда хотел кого-нибудь особенно похвалить, помечал на полях книги: «Почти как у Свифта».
Сам он овладел нелегким этим ремеслом не сразу. Но когда овладел, сразу же занял место среди крупнейших сатириков, и не только своей эпохи. Произошло это еще в годы между «Геком Финном» и «Янки из Коннектикута». Тогда и был создан один из его лучших памфлетов, спрятанный глубоко в стол и извлеченный на свет душеприказчиками лишь через шестьдесят лет, — «Письмо ангела-хранителя».
Кому оно адресовано, это письмо? Эндрю Лэнгдону, угольному магнату из Буффало. Лэнгдон? Да ведь и Оливия до того, как стать миссис Клеменс, была мисс Лэнгдон. А ее отец возглавлял угольную компанию как раз в Буффало.
Однако Твен писал вовсе не для того, чтобы задним числом свести старые семейные счеты. Какой-нибудь Гулд узнал бы себя в облике Эндрю Лэнгдона даже скорее, чем тесть Твена или дядя его жены, который, как считается, стал прообразом этого персонажа. Тут дело не в реальных лицах, а в психологии и мышлении крупного промышленника. В родовых чертах, присущих всем людям такого типа.
Твен попытался вообразить, о чем они втайне мечтают, о чем молятся, когда никто не может их услышать, кроме ангела-хранителя. От ангела не укрыться, перед ним незачем лицемерить. И Эндрю Лэнгдон приоткрывает свои заветные желания. А из небесной канцелярии поступают санкции или запреты.
Пошли нам, боже, похолодание, чтобы антрацит вздорожал еще больше. — Удовлетворено.
Пошли безработицу, чтобы еще больше снизить зарплату шахтерам. — Удовлетворено.
Пошли болезнь и разорение конкурентам. — Удовлетворено с оговорками: они ведь столь же примерные христиане, как и Лэнгдон.