Мир среди войны
Шрифт:
Пока мужчины дежурили в караулах, женщины тоже вели борьбу, молчаливую, упорную.
Дон Мигель каждый день ненадолго заходил в контору доделать какое-нибудь отложенное дело, но всякий раз противился уговорам остаться в доме брата. Он подолгу сидел на складе, сходство которого с кочевьем казалось ему еще более глубоким при виде хлопочущей племянницы. Он мало-помалу проникался нежностью к Энрике и со все большим интересом следил за тихим и незаметным постороннему взгляду ростом чувства, вплетавшегося в бесконечную ткань скрыто текущей, глубинной обыденности, испытывая особую отраду, когда
Всякий день обнаруживая в них новые достоинства, он не упускал случая, впрочем очень осторожно и деликатно, сказать каждому из них что-нибудь лестное о другом. А потом бродил по улицам, с любопытством вглядываясь в изменившийся облик домов, подбирая осколки бомб и неукоснительно записывая все свои самые мельчайшие наблюдения. Затем, сидя один в столовой, раскладывал пасьянс, загадывая на туза червей, удастся ли осаждающим взять город.
С началом обстрелов занятия в школах отменили, и для детей началась новая, прекрасная, беззаботная жизнь. Марселино и братья Энрике двигали друг против друга полки бумажных птичек, [118] а когда неподалеку от дома падала бомба, бежали собирать еще горячие осколки. Как-то, в один из дней затишья, набрав обвалившейся с дома напротив штукатурки, они устроили обстрел брошенной лавки, где за нагроможденными на стойке табуретами прятались воображаемые враги.
118
см. эссе «История бумажных птичек».
По вечерам женщины и дети собирались на молитву вокруг больной, и тягучие свистящие звуки произносимых шепотом слов «ora pro nobis» время от времени прерывались глухими далекими взрывами. Когда бомба падала рядом, все разом умолкали и, затихнув, распластывались на полу; следовали минуты тоскливейшего напряженнейшего ожидания, в тишине слышались только сдавленное дыхание лежащих и вздохи больной, и вот уже приободренный, словно посветлевший голос запевал «Господи, спаси…» – и медленный, дремотный, машинальный ритм молитвы вторил ходу ткацкого станка обыденности.
Народ мало-помалу обвыкал, и даже те, кто два года назад, в день Вознесенья, услышав достопамятные четыре выстрела на рыночной площади, в панике запирали свои лавки, теперь спокойно прислушивались к разрыву бомб, ставшему еще одним рядовым событием в общей ткани обыденности. Мужчин ободряло стойкое мужество их мирных подруг, тоже привыкших к обстрелам, излечившихся от страха. Это было то истинное мужество, которому научает людей мир, совсем непохожее на ту напускную, кичливую храбрость, которой учит война.
После того как обстрелы вписались в привычное течение жизни, первый страх, страх неожиданности, во многих превратился в глухое гневное раздражение, в ненависть.
Люди спешили по обычным делам, и в определенный час на улице можно было встретить определенных прохожих, направлявшихся своим обычным шагом, так, словно ничего сверхобычного не происходило, зарабатывать хлеб насущный, продолжающих в разгар войны жить мирной жизнью. Все события следовали одно
Поскольку годные для войны мужчины были заняты защитой города от внешнего врага, внутренний порядок, патрулируя по улицам, охраняли подразделения уже неспособных выносить тяготы службы ветеранов, большая часть которых воевала когда-то в правительственных войсках. Их называли «чимберос», охотники на жаворонков. Обычно их сопровождали шедшие по бокам двое-трое стариков лет за восемьдесят, вооруженных зонтиками ввиду неспособности нести иное оружие. И дряхлые эти старики, с невозмутимым видом блюстителей порядка шагавшие посередине мостовой, с праздно висящими на плече ружьями, будили воспоминания и внушали покой, служа живым символом мира, ткавшего свою бесконечную ткань из поверхностной путаницы войны.
Как дети, идущие ночью одни, начинают напевать, чтобы почувствовать себя уверенней и отогнать страх, многие, чтобы приободриться, с песнями бродили по улицам, танцуя и пуская в воздух шутихи.
Донья Марикита вспоминала об осаде тридцать шестого года, а дон Эпифанио, разнося из дома в дом городские новости и слухи, брал у каждого частицу его надежды, чтобы вернуть ее обогащенной надеждами других. Как и все взрослые мужчины, жившие на складе дона Хуана, он в свою очередь заступал в караул.
Обыденное ощущалось теперь живее, глубже, и все, даже самые ничтожные детали повседневной жизни воспринимались отчетливей и ярче, служа пищей для бесконечных тол кон. Ничего затертого и безликого вокруг не осталось. С чувством рассказывали о том, как одна девушка, раненная насмерть осколком бомбы, воскликнула, умирая: «Не правил нами дон Карлос, и не править ему никогда!»; то рассказывали, как рухнул мост, тот самый, про который поется в песенке:
Утверждают неспроста: Мост наш – просто красота, В мире лучше нет моста;то о том, что вражескими батареями руководит какой-то англичанин; то прошел слух о том, что потоплено два парохода; то о злополучной гибели бедной дурочки, героини многих уличных событий, причем известие о ее смерти произвело самое сильное впечатление на детей, которые вдруг поняли, что уже никогда больше не увидят, как она, размахивая своей шляпой, бежит впереди военного оркестра.
Двери домов не запирались ни днем, ни ночью; часы на улицах остановились, и по ночам только гулкие, как удары колокола, разрывы бомб отмечали тягучее, невеселое течение времени.
– С минуты на минуту ждут Морьонеса. Микаэла, я видел дым!
– Что это за дым, Эпифанио?
– Это наши стреляют… Там, в госпитале, у нас собралась компания сведущих людей, и мы все научно рассчитали: кто и где…
– Вы думаете, они прорвутся?
– Кто, наши? Да им нечего и прорываться… Разве те?
В город наш непобедимый Не войдет вовек Бурбон. Лишь сровняв дома с землею, Сможет взять наш город он.