Мир среди войны
Шрифт:
И за всеми этими интеллектуальными баталиями ощущалось живое биение безграничной и, на первый взгляд, неприметной стихии мирных переживаний, скромных образов обыденности, постоянно питавших его ум. Рядом с миром этих образов все умственные битвы оказывались лишь игрой, потешными боями, неиссякаемым источником сокровенных удовольствий, которые доставляет все неожиданно-прихотливое. Много ли стоили все эти пресловутые тайные муки, которые как рукой снимало, стоило ему, скажем, сесть обедать? Плод самовнушения, чистая иллюзия, карусель сомнений.
В конце концов в его душе воцарился мир, войска враждующих идей были распущены, и былые противницы, как сестры, жили и трудились в
Когда, случалось, его неожиданно охватывал страх, страх, казалось, растущий из таинственных потемок его существа, то он молился, вспоминая свои детские молитвы и чувствуя, как их нежное благоухание успокаивает его душу и перед ним являются картины того туманного мира, что живет в темных недрах бессознательного, в тех глубинах, куда не доносится шум волнующихся идей, поверхностное волнение души.
Узнав из письма о смерти Игнасио, Пачико почувствовал, как у него защемило сердце. «Бедняга!» – сказал он про себя и отправился домой, где, запершись, чтобы никто не мог его видеть, дал волю слезам. Только теперь Пачико понял, как любил его, и, не удерживая рыданий, стараясь в слезах найти то тайное облегчение, которое дает человеку свободный выплеск чувств, отдался во власть смутных мыслей.
Потерянная жизнь? Потерянная… но для кого? Разве что для него самого, для бедного Игнасио… Но подобные жизни составляют духовную атмосферу народа, атмосферу, которой все мы дышим и которая поддерживает и одухотворяет нас.
Когда Пачико вышел из дома, глаза его были сухи и сердце билось ровно. При виде прохожих он почувствовал прохладное, отрезвляющее дуновение, заставившее его вновь собраться, взять себя в руки, и, обретя привычную строгость и сухость, он был рад, что никто не видел, как он поддался наплыву чувств, и в то же время еще и еще раз с наслаждением переживал испытанное в минуту слабости. Остаток дня он провел размышляя о смерти своего несчастного друга.
Вечером Пачико, как обычно, сел за стол, чтобы записать пришедшие за день мысли; и хотя, давая им внешнее выражение, он вновь чувствовал, как подкатывает к горлу комок слез, кипенье его чувств рождало лишь сухие идеи, которые, попав на бумагу, мгновенно превращались в холодный, кристаллический узор. И в конце концов память его о несчастном Игнасио отлилась в форму словно бы высеченной на камне эпитафии, философского отрывка, говорящего о смерти. «Подумать только, – писал он, – что есть люди, со спокойным сердцем и холодной душой заставляющие других плакать, используя для этого набор подержанных фраз, предписываемых риторикой! Неужели для того, чтобы заставить человека чувствовать, надо подавить в нем мысль? И все же какая глубина чувства кроется в глубокой мысли!»
На
Волны подкатывали к его ногам, одни – с шипением впитываясь в песок, другие – с шумом, пенными брызгами разбиваясь о камни. Они словно шли на смерть… и все же… Вслед погибшей волне спешила другая, а лоно вод, из которого они вышли, пребывало вечно. Там, под волнами, которые ветер рождал, лохматя безбрежную поверхность, но лишь поверхность, океана; там, под волнами, и быть может наперекор им, непрестанно струились глубинные течения, сплетаясь в безостановочный хоровод.
Глава V
Педро Антонио с женой жил в родной деревне вместе с братом-священником, который, стараясь развлечь его, брал с собой на деревенские тертулии, чтобы, слушая разговоры о ходе войны, он хоть ненадолго позабыл о своих горестях. Хосефа Игнасия оставалась с невесткой, вдовой штурмана, которая только и говорила ей что о бедном покойном Игнасио: как последний раз видела его в форме и при оружии, как ладно он плясал. Мать чувствовала влечение к этой простой женщине, которая, помогая ей в ее беспрестанных раздумьях об утраченном сыне, как эхо, вторила ее непрерывному внутреннему монологу. Она была готова каждый день слушать одни и те же подробности, связанные с Игнасио, и ждала их, как больной ждет бальзама, способного облегчить его страдания. Боль ее мало-помалу растворялась во всех событиях, во всех самых скромных проявлениях ее жизни; боль удавалось отвлечь неспешным вязаньем; удавалось поделиться ею с предметами домашнего обихода; превратить ее в неотвязную, но сладкую мысль, окрашивавшую все остальные мысли.
Меж тем Педро Антонио забросил все дела, погрузившись в баюкающе плавное, как ход маятника, течение обыденных событий, в то время как в глубине его души боль скапливалась и набухала, хотя ей так и не удавалось вырваться наружу. Он думал о своем несчастном сыне постоянно, но ход его мысли был медленным, таким медленным, что, казалось, ока стоит на месте, как некий смутный, расплывчатый образ, пронизавший собой все его чувства и мысли. Память о сыне, словно одинокая огромная туча, темная и плотная, покрыла его душу своей равномерно сумрачной тенью. Под тенью памяти крылась боль, безмолвная, неподвижная.
Ему нравилось бродить по знакомым с детства уголкам, где когда-то, лежа в тени каштанов и орехов, он присматривал за коровой; то он шел на речку, слушать ее неумолчное певучее курчанье, навевавшее воспоминания детства. Во время своих прогулок он то и дело останавливался и заводил обстоятельный, задушевный разговор с кем-нибудь из старых друзей, которые трудились на своих участках, борясь с неподатливой землей. Ему нравилось слушать сочувственные слова и неизменно заканчивавшее все разговоры на эту тему «…а Господь располагает».
Крестьяне по-прежнему неукоснительно выходили на все работы; в поле слышались привычные голоса, и, когда в полдень Педро Антонио задумчиво глядел на вставшие над хуторами, просачивавшиеся сквозь крыши дымки, таявшие в воздухе, он вспоминал о чем угодно, только не о войне. Ему напоминали о ней лишь разговоры участников тертулии, куда водил его по вечерам брат; жалобы крестьян на постоянные поборы, которым они подвергались, чтобы доставлять провиант карлистским войскам; да какой-нибудь батальон, маршем прошедший под вечер через деревню. Навязчивая мысль о смерти сына просачивалась в его сознание без всякой связи с войной, на которой он погиб.