МИР ТЕСЕН
Шрифт:
— Какой Мишель?
— Мишель Тардьё.
На другом конце недовольно бурчат по-немецки. Затем голос продолжает по-французски с сильным немецким акцентом:
— Прошу прощения. Я ошибся номером.
— А я вас случайно не знаю? — спрашивает, зевая, Мишель Тардьё. — Мне знаком ваш голос.
— Я Зигфрид фон Турпиц. Мы были с вами в одной секции в Анн-Арбор прошлой осенью.
— А-а-а, теперь вспомнил. «Отношенияавтор-читательв нарративе».
— Я звонил моему другу по фамилии Текстель. Его имя в моей записной книжке стоит рядом с вашим, и оба номера
парижские, вот я и спутал их. Извините, дурацкая ошибка. Надеюсь, я вас не побеспокоил.
— Да нет, ничего, — отвечает Мишель, снова зевая. — Au revoir.
— Он поворачивается и обнимает лежащее рядом обнаженное тело, выгнувшись соответственно рельефу мягких ягодиц, нежно поглаживает шелковистую кожу живота и бедер и, уткнувшись
В спальне с дубовыми панелями оксфордского Колледжа Всех Святых в целомудренном одиночестве вкушает сон профессор изящной словесности Королевской кафедры. Ни один человек, ни мужчина, ни женщина, никогда не делил этого старомодного — да и любого другого ложа с Редьярдом Паркинсоном. Он девственник и холостяк, давший обет безбрачия. Что вообще трудно себе представить при виде принадлежащих ему многочисленных книг, статей и рецензий, насыщенных компетентными и порой рискованными сведениями касательно разновидностей и причуд сексуальной жизни человека. Однако весь этот секс — только в голове или на страницах книги. Редьярда Паркинсона никогда не посещала любовь, да он никогда и не желал ее, не без злорадства отмечая, какие разрушительные последствия оказывает это состояние на производительность труда не только его сотоварищей, но и соперников. В тридцать пять лет, в расцвете академической карьеры, он задумался о целесообразности брачных уз и, взвесив умозрительно все их преимущества и недостатки, решил от них воздержаться. Впрочем, изредка он позволял себе отреагировать на привлекательного студента мужского пола, робко коснувшись его плеча, но дальше этого дело никогда не заходило.
С ранней молодости читательский и писательский труд занимал всю сознательную жизнь Редьярда Паркинсона, включая те ее отрезки, которые люди нормальные тратят на любовь и секс. Собственно говоря, чтение Редьярду Паркинсону служит любовью, а писательство — сексом. Редьярд Паркинсон питает нежные чувства к литературе и особенно к английским поэтам — Спенсеру, Мильтону и Вордсворту. Чтение их стихов для него есть чистое, не замутненное корыстью удовольствие, редкая возможность общения с великими умами и блаженные, неповторимые моменты истины и красоты. Писательство же можно уподобить секс — это демонстрация воли, проявление власти и нервная разрядка. Если за день Редьярд Паркинсон не напишет ни строчки, он делается подавленным и раздражительным, причем написанное непременно должно увидеть свет: неопубликованный труд все равно что онанизм или прерванный половой акт, нечто постыдное и не дающее удовлетворения.
Разумеется, высшее достижение писательского труда — это собственная книга, замысел которой требует тонкости и хитрости ума, а создание длится месяцы, подобно любовному роману. Но писать книгу за книгой едва ли возможно, и даже если очередная уже в работе, неизбежно возникают паузы и интервалы, когда надо почитать источники, и вот тогда дает о себе знать неумолимая потребность выразить на бумаге собственное «я». Поэтому Редьярд Паркинсон неизменно соглашается писать отзывы на чужие книги и, будучи искушенным рецензентом и обладая острым пером, имеет немало предложений. Редакторы лондонских ежедневных и еженедельных газет донимают его телефонными звонками, а почта каждое утро доставляет к его порогу книжные новинки, так что одновременно он обслуживает по крайней мере три заказа: один уже в корректуре, другой — в черновике, а третий — в стадии пометок на полях. Книга, которую он сейчас испещряет маргиналиями, лежит раскрытая корешком вверх на тумбочке рядом с будильником, часами и вставной челюстью. Это литературоведческий труд Морриса Цаппа под названием «За пределами литературной критики», который Редьярд Паркинсон рецензирует для газеты «Тайме литерари саплемент». Вставная челюсть с ее дьявольским оскалом словно подначивает книгу спасаться бегством, покуда Редьярд Паркинсон почивает от дел.
Звенит будильник. На часах без пятнадцати семь. Вытянув руку, Редьярд Паркинсон выключает будильник, сонно моргает и зевает. Затем открывает дверцу тумбочки и достает оттуда тяжелый керамический ночной горшок, украшенный гербом Колледжа Всех Святых. Сев на краю кровати и широко расставив ноги, Редьярд Паркинсон освобождает мочевой пузырь от последствий вчерашних возлияний — хереса, кларета и портвейна. В отведенной ему квартире есть и туалет, и ванная, однако Редьярд Паркинсон, уроженец Южной Африки, прибывший в Оксфорд двадцати лет от роду и ставший совершенным англичанином, свято чтит старые традиции. Он ставит горшок на место и закрывает тумбу. Горшок опорожнит местная прислуга, получающая за эту работу щедрые чаевые. Редьярд Паркинсон снова ложится в кровать, включает лампу, надевает очки, вставляет челюсть и начинает читать книгу Морриса Цаппа с той страницы, на которой остановился накануне вечером.
Время от времени он подчеркивает фразу или что-то записывает на полях.
В центральной Турции без пятнадцати девять утра. Доктор Акбиль Борак, в прошлом выпускник университета Анкары, а затем аспирант университета английского города Гулля, завтракает в своем маленьком доме, расположенном в новом пригородном районе турецкой столицы. Он прихлебывает чай — в эти дни кофе в Турции не найти, — грея руки о стакан, поскольку на улице холодно, а нефти для отопления тоже не достать. Его жена Ойя, пухленькая миловидная женщина, ставит на стол хлебницу, тарелку с козьим сыром и джем из шиповника. Акбиль рассеянно поглощает завтрак, уткнувшись в лежащую перед ним книгу — четырнадцатый том из полного собрания сочинений Уильяма Хэзлитта. На другом конце стола трехгодовалый сын Акбиля опрокидывает стакан с молоком. Акбиль Борак, ничего не замечая, переворачивает страницу.
— Может, ты не будешь читать за столом, — укоризненно говорит Ойя, вытирая разлитое молоко. — И Ахмету дурной пример подаешь, и меня обижаешь. Мне целыми днями не с кем словом перемолвиться. Уж по утрам ты мог бы уделить мне немного внимания.
Акбиль что-то бурчит себе под нос, вытирает усы, закрывает книгу и поднимается из-за стола.
— Мне уже немного осталось, всего семь томов. На следующей неделе приезжает профессор Лоу.
Внезапная новость о предстоящем визите профессора Лоу с курсом лекций об Уильяме Хэзлитте повергла в панику английскую кафедру столичного университета, поскольку единственный преподаватель, хоть что-то знающий об эссеистах времени английского романтизма (кстати, два года назад подавший идею пригласить английского профессора в связи с двухсотлетием Хэзлитта, но не получивший поддержки и махнувший на все рукой), находится в творческом отпуске в Соединенных Штатах, а все остальные трудов Хэзлитта и не открывали. Акбиль, прекрасно владеющий английским и потому назначенный встретить Филиппа Лоу в аэропорту и показать ему Анкару, решил восполнить досадный пробел и защитить честь кафедры. Он принес из университетской библиотеки полное собрание сочинений Хэзлитта в двадцати одном томе и теперь прорабатывает его со скоростью один том в два-три дня, отложив на время собственные изыскания в области сонетов елизаветинской эпохи.
Том четырнадцатый называется «Дух нашего времени». Акбиль кладет книгу в портфель, застегивает пальто, целует все еще сердитую на него Ойю и выходит из дома, который замыкает цепь однотипных строений из шлакобетона. При каждом доме имеется садик, аккуратно огороженный низкими шлакобетонными плитами. У всех этих садиков довольно заброшенный вид—ничто не произрастает на их земле кроме того же чахлого бурьяна, который торчит и за шлакобетонными плитами. Похоже, назначение этих садиков чисто символическое: невольное желание имитировать уютный пригородный стиль английского Ковентри или немецкого Кёльна, либо же, возможно, слабая попытка создать психологическую защиту от
печальной и дикой пустыни. Поскольку сразу за оградой начинается центральная Анатолийская равнина, на которой ничего нет кроме пыльных, бесплодных, опустошаемых ветром степей. Акбиль ежится от холодного, прилетевшего из Средней Азии ветра и садится в потрепанный «ситроен». И не в первый
раз задумывается над тем, правильно ли они сделали, когда переехали из города в этот унылый необитаемый район, соблазнившись собственным домом, садом и свежим воздухом, который необходим их сыну. Увидев фотографии своего будущего загородного жилья в рекламном проспекте, они припомнили английский домик, в котором жили в аспирантские годы Акбиля. Однако в Гулле по соседству были паб и маленький рыбный ресторанчик, через две улицы — небольшой парк с качелями, а за ним—мелькающие над крышами домов мачты кораблей и портовые краны; все это придавало уверенности в том, что природа вполне подконтрольна цивилизации. А в Турции прошедшая зима выдалась особенно суровой, к тому же в стране возникли перебои в снабжении электричеством, топливом и продуктами, так что Акбилю и Ойе пришлось согревать себя скудным теплом маленькой дровяной печки, а также воспоминаниями о Гулле и мечтательно повторять названия английских улиц и магазинов. Турецкой чете никогда не казалось