Мир в ладони
Шрифт:
Но не буду водить тебя вокруг да около алтаря проклова [2] .
Суть в том, что дворовой девке в чай я подмешал сразу два порошка (и подмешал много, очень много; знал, что она пару раз всего отхлебнет). Волшебные порошки доктора Бэка: один помогал моей царственной бабке избавляться от запоров (самая высокородная болезнь), а второй, выгоняя лишнюю жидкость, помогал от головной боли и других недугов, которыми бабка была так же щедро сдобрена, как морщинами, а может, и больше.
2
Прокл
Какой же зловонный дух поселился с тех пор в шкафу, дружище! Хотя, знаешь, все заветные воспоминания дурно попахивают. Но от этих несло так, что дышать трудно.
Поздно вечером вернулась бабка. Я уже вовсю притворялся, что крепко сплю и в присмотре не нуждаюсь. Мамкам того и надо было.
Радостная разморенная бабка в сопровождении свиты полчаса поднималась по лестнице. К этому времени я спокойненько отпер дверь шкафа и спрятался за портьерой.
Видел бы ты, что сотворилось, когда «нечего и думать, сама не стану», кликнув дворовых, чтобы «открыть, немедля!», среди «о боже, нет, мы этого не вынесем», бабка обнаружила еле живой вонючий источник стонов.
Воровка! Ведьма! Душегубка!
Смердящую Улиану, порядком избитую и ободранную, выволокли во двор и на глазах у всех запороли до смерти.
Меня не пустили. А мне бы хотелось, очень хотелось, дружище, взглянуть в ее глаза. Были ли они такими же пустыми и безнадежными, как у старой няньки, или переполнились бессильной ненавистью, с какой всегда глядел на меня управляющий венгр? А может, в них поселился ужас при виде белокурого ангела и его величия? Теперь-то она поняла (должна была понять!), на что способен ее ясноглазый ягненочек, бедный сиротка. Да-да! Она должна была понять, что это не приказчик, не бабка, не царь-батюшка, а я, я, собственными руками, уничтожил ее! Опозорил, оболгал, избил, изувечил, умертвил. По одному удару за каждый жалостливый взгляд, от имени моего желанного сиротства, из глубины души, ненавидящей ее и ей подобных.
Ты же знаешь, мой друг, кто такие убогие? Знаешь, как они понимаются? Угодные Богу. Но это я так, не сдержался теперь.
Странная штука вышла. После этой убогой ощущение моего величия притупилось быстрее, чем после старухи. Продержался всего ничего – чуть больше года. Совсем чуть-чуть. Последние дни разницы дались мне особенно тяжко. Ждать больше не получалось, и я отправился на поиски новой жертвы.
Была у нас одна прачка, она еще приходила починять одежду. И так хорошо починяла, и вышивала чудесно, и кружева плела. Бабка говорила, это все золотые руки мадам Тюри, некой французской белошвейки, которая всем обязана бабке и всегда к ее услугам, и ничьих других заказов не принимает. Потому как на самом деле ее не существовало.
О, женщины! Всего-то в них с лишком!
Так вот, прачка наша как-то завела разговор с другими девками о моей покойной матушке, а я тогда склонялся по двору, мучимый своей неутолимой жаждой, и услышал. Я и теперь их разговора не помню, дружище, только интонацию. Это как не помнить слова поэмы, но навсегда сохранить боль, бессилие, немоту, которые они в тебя поселили. Пронзительное отчаяние – насквозь, – собственная жизнь кажется в тягость.
Тогда на ум мне и пришло кое-что новенькое, более изощренное, дружище. Игра называлась «Живой труп».
У прачки этой – двое чудесных малышей, погодки. Мальчик и девочка. Уже ходили и пытались что-то смешное лепетать. Однажды, когда я кружил вокруг их мамаши, они подбежали ко мне (это она подучила их так), кланяются посреди двора – почтительные, – протягивают краюху с сахаром, уже надкусанную. А прачка стоит в сторонке, глядит на них и скрыть не может, улыбается. Знаешь, так по-особенному, как только любящая мать способна. Жизни ей за них не жалко, понимаешь?
Ну, я и откусил от краюхи.
Смотрю на прачку; она – на малышей своих. Гляжу, точно не участвую сам, а сцену эту со стороны наблюдаю, чуть поодаль. И тут, дружище, ко мне пришла одна мыслишка. А что, если жизнь-то ей оставить, но все живое в ней уничтожить. Чтобы свет дневной хуже мрака был. Чтоб вместо молитвы – проклятия! Чтобы она сама себя потом… собственными руками. Каково будет? И такое тепло от этих мыслей разлилось у меня по телу. Все на место стало. Даже краюху эту не сплюнул, а проглотил.
Причастившись телом, не сможешь успокоиться, пока не отведаешь крови.
Я уже все рассчитал. Даже следил за малышней. Сам слежу, а сам вместо них вижу две обезображенные смертью куклы. Ну, знаешь, из воска такие, их еще ведьмы деревенские делают и роженицам в пустые люльки подбрасывают, чтоб младенский по ошибке вместо детей кукол утащил? Я все думал тогда: а что было бы, если бы наоборот? Представь, молодуха ночью ребеночка своего укладывает, от усталости крепко засыпает, потом подскакивает с рассветом, а в люльке, вместо дитятка ее, – восковая кукла, точная его копия, – с перекошенным от крика лицом. Баба молча глядит, а жизнь из нее уходит. Таращится на своего воскового ребеночка, а у самой – ни кровинки в лице, ни сердца живого в груди. Дыра одна, понимаешь, пусто? Чтоб ей пусто стало, карге! Расстроила мои планы!
Цель в двух шагах от меня копошилась, а тут бабка возникла со вдовицами. Видите ли, этой богоподобной старице понадобилось посетить девичий монастырь. Да еще где-то в лесной глуши. В нем, дескать, и будем встречать Успение Богородицы, миленький. Оказывается, святой там завелся особо прозорливый. Для ее телесного здравия и моей будущности очень надобный. Все уважаемые дома уже посетили, а мы еще нет. Когда ж такое было, чтобы все уже – да, а мы еще – нет?! Правда, говорят, старик со странностями: безродными не брезговал, всех принимал, – но так святым и положено. Да вот странность-то: и приличные, и простой люд по одной очереди к нему ходили. Как так? Не верилось ей что-то. Не может быть, чтоб святой простолюдинов с дворянами равнял, да в одну линию ставил. В высшей степени невозможно. Но уж больно хорош, говорят, особливо прозорлив.
Да, если бы старикашка был особливо, как она тут распинается, разве же о нем кто-нибудь рассказывать стал? Если б он правду про всех ведал да в лицо им говорил? Смешно же!
Но бабка заладила: совершенно необходим, особенно сейчас. Скоро зима, ревматизма, мигрени совсем одолели. И запоры, конечно, и будущность твоя, миленький. Капала без остановки, как рукомойник в людской. Я тогда чуть не помешался от злости. Затрясло меня – слова вымолвить не мог. Они в крик. Доктора! На помощь! А потом совсем худо стало – вместо брани я обрушил на них плаксивую истерику, в мои-то годы. Бабка и истерику тут же на пользу себе использовала.