Миры Клиффорда Саймака. Книга 1
Шрифт:
Чуть пониже что-то напечатано мелким шрифтом. Саттон поднес книгу поближе к глазам и прочитал:
Первоначальный вариант
И все. Ни даты публикации, ни названия издательства.
Только заглавие, фамилия автора и строчка мелкого шрифта, в которой говорилось, что книга напечатана в первоначальном варианте.
Выглядит так, как будто книга настолько хорошо известна, что, кроме названия и фамилии автора, никому ничего и не надо.
Саттон перевернул две страницы — они были пустые, на следующей начинался текст:
«Мы не одиноки.
Никто и никогда не одинок.
С тех самых времен, когда на самой первой в Галактике планете появились первые признаки жизни, не было ни единого существа, которое бы летало, ходило, ползало или прыгало по тропе жизни в одиночку.»
Он читал и думал.
Все так. Именно так я и собирался написать. Так я и написал. Или собирался? Или написал? Значит, написал, раз держу в руках собственную книгу?
Тут он решительно закрыл книгу и сунул ее обратно в карман куртки.
Нельзя мне это читать, решил он. А то еще перепишу слово в слово, а так нельзя. Я должен писать о том, что знаю, и так, как задумал.
Надо быть честным, потому что когда-нибудь люди… и не только люди… могут открыть эту книгу, и каждое слово в ней должно быть на месте, поэтому написать нужно хорошо и просто — так, чтобы любой смог понять.
Он откинул одеяло, забрался в постель и уронил на пол конверт. Поднял его с ковра. Засохший клей облачком рассыпался под ногтем…
Саттон аккуратно вынул письмо из конверта, осторожно развернул. Оно было напечатано на машинке, с опечатками, исправленными потом от руки. Он повернулся на бок, чтобы лучше падал свет.
Глава 21
Бриджпорт, Вис.,
11 июля 1987 г.
«Я пишу это письмо себе
А жить мне недолго осталось. Мне уже девятый десяток пошел, и, хотя песок из меня еще не сыплется, я-то знаю, что смерть может явиться за мной в любой день.
Скорее всего письмо это попадет в руки кому-нибудь из моих ближайших потомков, которые меня хорошо знают, но может и так повернуться, что оно проваляется нераспечатанным много лет и попадет совсем в чужие руки.
Случай, о котором я хочу рассказать, — больше, чем просто забавное происшествие, и это, конечно, главное; но все-таки мне кажется, нужно немножко рассказать о себе и о том, где я живу.
Зовут меня Джон Генри Саттон, и я — член многочисленного семейства, перебравшегося сюда из восточных штатов. Мои предки поселились в этой местности уже много лет назад.
Прошу поверить мне на слово — мы, Саттоны, люди серьезные, шутить не любим, и каждый знает, что в нашей семье все люди порядочные и честные.
В свое время я учился на юриста, но быстро понял, что это не мое дело, и последние сорок с лишним лет занимаюсь фермерством, и это мне гораздо больше по душе. Честный труд и для души полезный, в нем столько радости от общения с природой. Это так приятно — выращивать что-то своими руками!
В последние годы мне самому стало тяжеловато трудиться на ферме, но я все-таки кое-что делаю по хозяйству и лично за всем приглядываю, то есть, попросту говоря, имею обыкновение осматривать весь свой участок самолично.
За годы, что я здесь живу, я очень полюбил здешнюю природу, хотя на моем участке земля неровная, и местами ее трудновато обрабатывать. Но, по правде говоря, мне жаль тех хозяев, что покупают себе громадные ровные участки, где на много акров вокруг нет ни одного холмика или хотя бы бугорка, где бы можно было глазу отдохнуть. Может, у них почва более плодородная, и обрабатывать ее легче, но на моем участке есть кое-что, чего у них нет.
В последнее время ходить я стал медленнее, труднее стало преодолевать подъемы, и у меня вошло в привычку при обходе кое-где делать привалы.
Из этих обычных мест отдыха есть одно, с самого начала показавшееся мне каким-то особенным. Если бы я был ребенком, я бы сказал, что это «заколдованное место». Лучше, честное слово, не скажешь.
Там глубокая расселина в обрыве, который тянется по краю пастбища. На краю обрыва лежит большой валун, на нем очень удобно сидеть, и, может быть, поэтому я и выбрал это место для привала — честно говоря, люблю устроиться с комфортом.
Когда присядешь там, на камне, видна речная долина, и все представляется как бы объемным что ли.
Может, оттого, что смотришь с высоты, а может, и потому, что там необыкновенно чистый воздух.
Там так красиво, что я частенько просиживаю часами, ничего не делая, просто смотрю и наслаждаюсь.
Но все-таки есть в этом месте что-то странное, но что именно — словами выразить не берусь.
Ну, как будто все замерло, как будто вот-вот что-то должно произойти.
Мне часто приходило в голову, что именно здесь, в этом тихом уголке земли, может случиться что-то такое, что никогда бы не произошло ни в каком другом месте на всей планете. И когда я порой пытался представить себе, что именно тут могло бы произойти, то меня просто озноб пробирал. Чего я себе только не представлял, а ведь особым фантазером я никогда не был.
Чтобы подойти к валуну, я обычно иду напрямик, через дальний край пастбища. Трава там всегда выше, чем в других местах, — скотина почему-то не очень любит это место. Пастбище заканчивается узкой полоской деревьев, и в двух шагах от деревьев лежит валун, потому на него всегда падает тень.
Однажды, почти десять лет назад, а точнее — в июле 1977 года, я шел к своему излюбленному местечку и на краю пастбища встретил незнакомого человека и увидел странную машину.
Я говорю — «машину», потому что иначе это сооружение не назовешь, хотя, с другой стороны, точнее выразиться трудно. Она была похожа на яйцо, на которое будто бы наступили, но при этом оно не раскололось, а как бы немного сплющилось и вытянулось в длину. Никаких там колес, крыльев, ничего такого не было. И окон никаких.
А человек стоял рядом с машиной. В ней была приоткрыта маленькая дверца, и он что-то там чинил, может быть, мотор, но когда я подошел поближе и взглянул, то ничего похожего на мотор не увидел. Правду сказать, я вообще разглядеть-то ничего не успел, потому что, как только я подошел поближе, человек, колдовавший у странной машины, сразу же прикрыл дверцу, взял меня под руку, отвел в сторонку и завел со мной исключительно вежливый и приятный разговор, так что я никак не мог повести себя бестактно и дать волю своему естественному любопытству. Теперь я вспоминаю, что хотел расспросить его о многом, но не сумел, и мне кажется, что он намеренно пресекал вопросы и умело и непринужденно уводил разговор в сторону.
Так что в общем он так и не сказал мне, кто он такой, откуда прибыл и как попал на мое пастбище.
Он вроде бы неплохо разбирался в фермерских делах, хотя вовсе не был похож на фермера. А вот как он выглядел, я, убей Бог, вспомнить не могу. Помню только, что он был одет так, как у нас никто не одевается. Не то чтобы кричаще или по-иностранному, но что-то в его одежде было непривычное.
Он похвалил мое пастбище, сказал, что трава очень хороша, спросил, сколько у нас голов скота, сколько молока надаиваем. Я отвечал на все его вопросы.
В руке у него был какой-то инструмент. Он указал им в сторону пшеничного поля и сказал, что пшеница знатная, а потом спросил, будет ли она по колено к четвертому. Я тогда сказал ему, что сегодня как раз четвертое и что пшеница уже выше, чем по колено, и что я очень этому рад, потому что это новый сорт. Он как бы немного смутился, рассмеялся, и говорит: так значит, сегодня уже четвертое, а я то закрутился в последнее время, даже числа спутал. И сразу перевел разговор на другую тему, так что я даже и спросить у него не успел, как это он мог так закрутиться, что забыл про четвертое июля.
Он спросил, давно ли я живу в этих краях — я ответил, потом он сказал, что он где-то слышал нашу фамилию. Я сказал, что Саттоны живут тут давно, и как-то само собой вышло, что я рассказал ему почти все про наше семейство, даже кое-какие анекдоты, которые мы обычно рассказываем только в узком кругу. Честно признаться, хоть мы и считаем, что род наш исключительно добропорядочный, но и у нас, как говорится, «в семье не без урода». Он слушал внимательно и хохотал до упаду.
Мы разговаривали очень долго, прошло время обеда, и, вспомнив про обед, я спросил своего собеседника, не откажется ли он отобедать с нами, но он поблагодарил и отказался, потому что у него было много работы, а он торопился.
Прежде чем расстаться с ним мне все-таки удалось задать ему один вопрос. Меня очень интересовал инструмент, который он все вертел в руке, и я спросил его, что это такое. Он показал мне инструмент, и сказал, что это — гаечный ключ. Ну, в общем, если на что-то это и было похоже, так, пожалуй, на гаечный ключ, но все-таки он был какой-то странный.
После того, как я пообедал и вздремнул маленько, я снова отправился на пастбище. Мне все-таки очень хотелось расспросить незнакомца кое о чем, что мне пришло в голову.
Но ни человека, ни его странной машины уже не оказалось на том месте, только трава была примята. Но там остался его гаечный ключ, и когда я наклонился, чтобы поднять его, то заметил на одном конце пятно краски, а когда разглядел поближе, то увидел, что это не краска, а кровь. Сколько раз потом я корил себя, что тогда же не отправил ключ на анализ, чтобы узнать, человеческая это кровь или какого-нибудь животного!
Я, конечно, все время потом думал о том, что же тогда произошло. Кто был тот человек, почему он оставил свой гаечный ключ и почему на нем кровь.
То место, где лежит валун, по-прежнему остается одним из самых моих любимых. Там все такая же тень, и воздух такой же чистый и прозрачный. И все так же меня там охватывает ощущение волнующего ожидания, и кажется, что в этом месте еще что-то может произойти таинственное, и что происшествие, о котором я рассказал, — только одно из многих, которые могли бы случиться тут, а может, и раньше что-нибудь такое происходило.
Гаечный ключ, который я подобрал, все еще у нас, он оказался удивительно удобным инструментом. То есть мы попросту перестали пользоваться другими нашими инструментами, потому что он подходит к любой гайке, к любому болту. Стоит только поднести его к металлической детали, как он тут же сам подстраивается под ее размер. Но мы все-таки стараемся, чтобы никто посторонний его не увидел, потому что нас тогда сочтут колдунами, не иначе, уж больно эта штука смахивает на волшебную палочку.
Мы никогда не ведем разговоров о том происшествии на пастбище, даже в кругу семьи, словно решили, не сговариваясь, что то, что случилось, плохо сочетается с репутацией нашего семейства, в котором сроду не было мечтателей и фантазеров.
Но сам я частенько об этом размышляю. Я теперь дольше, чем обычно, задерживаюсь у валуна, как будто надеюсь, что найду там ключ к разгадке тайны.
У меня, понятно, нет никаких доказательств, но я думаю, что тот человек был из будущего, а машина, на которой он прилетел, — машина времени, и гаечный ключ, конечно, тоже из будущего. Пройдет еще много-много лет, пока люди научатся делать такие инструменты.
Я думаю, что там, в будущем, люди изобрели способ передвижения во времени, и, конечно, разработали целую систему правил поведения, чтобы никак не навредить, когда попадаешь в другое время. И еще я думаю, то, что человек этот забыл свой гаечный ключ в нашем времени, было нарушением правил, и, хотя ничего плохого из этого не вышло, при других обстоятельствах могло бы и выйти. Именно по этой причине я строго-настрого наказал своим домашним не болтать лишнего.
Кроме того, я пришел к выводу, хоть и здесь у меня нет никаких доказательств, что расселина в обрыве, наверное, служит дорогой для путешествий во времени. Может быть, именно в этом месте легче преодолеть пространство и время, и этим пользуются посланцы из будущего, может, этот участок дороги как бы более оживлен, и по нему, если можно так выразиться, как по натоптанной траве, легче ходить.
Дай Бог, чтобы мое письмо попало в руки кому-нибудь, кто живет в те времена, когда люди уже разбираются в таких вещах, и оно кому-нибудь в чем-нибудь поможет. И я очень надеюсь, что тот, кто прочтет его, не посмеется надо мной, даже если меня к тому времени не будет в живых. Мне почему-то кажется, что даже, если я буду лежать в могиле, я все равно почувствую, что надо мной смеются.
А чтобы никто не усомнился в моем психическом здоровье, я прилагаю справку от психиатра, подписанную три дня назад, и удостоверяющую, что я здоров душой и телом.
Но это еще не конец моей истории. Надо было по идее написать об этом выше, но я как-то не нашел подходящего места.
Дело касается странного случая с кражей одежды и появлением в наших краях Вильяма Джонса.
Одежду украли через несколько дней после случая на пастбище. Марта с утра, пока не жарко, взялась за стирку и развесила выстиранное белье на длинной веревке. Когда она пошла снимать высохшее белье, то обнаружила, что пропали мои старые штаны, рубашка Роланда и еще две пары носок, не помню, чьих.
Кража нас очень удивила, потому что сроду у нас такого не водилось. Нам даже в голову не могло прийти, что это мог вытворить кто-нибудь из соседей, мы гнали прочь подобные мысли.
Мы долго вспоминали об этом происшествии, и в конце концов порешили, что кража — дело рук какого-нибудь бродяги, что, по совести говоря, было не слишком похоже на правду — ведь наша ферма стоит в стороне от дороги.
Примерно через две недели после кражи в нашем доме появился Вильям Джонс и спросил, не нужен ли нам помощник в уборке урожая. Мы были рады нанять его на работу, потому что рук у нас и правда не хватало, а плату он попросил вдвое ниже обычной. Мы взяли его только на время уборки, но он оказался таким умелым и проворным работником, что так и остался у нас. В то время, как я пишу это письмо, он находится у амбара и чинит молотилку.
Вильям Джонс — человек большого благородства и достоинства, наверное поэтому к нему и не приклеилась никакая кличка, что в наших краях происходит быстро. Его все уважают, а уж в нашем семействе он занял место… ну, в общем, я хочу сказать, что мы скорее относимся к нему, как к родственнику, чем как к наемному работнику.
Он трезвенник, ни разу не выпил ни глотка, и я этому очень рад, хотя однажды чуть было не взял грех на душу. Дело в том, что когда он появился, голова у него была перевязана, и он, очень смущаясь, объяснил мне, что подрался с кем-то в кабачке на том берегу, в округе Кроуфорд.
Я даже точно не могу сказать, когда впервые всерьез стал задумываться о Вильяме Джонсе. Но не с самого начала, конечно. Сначала я принимал его за того, за кого он себя и выдавал — то есть за человека, который искал работу. Теперь я так не думаю. Потому что, как ни пытается он играть свою роль, разговаривать так, как мы говорим, иногда в его речи проскальзывает нечто такое, что выдает его образованность и понимание таких вещей, о которых несвойственно думать человеку, работающему на ферме за семьдесят пять долларов в месяц.
И потом — одежда. Не могу точно сказать насчет штанов, потому что все штаны более или менее похожи, но рубашка, которая была на нем в тот день, когда он пришел, была точь-в-точь такой, что пропала с веревки. Хотя — что тут такого? Почему бы кому-то и не иметь такую же рубашку? Но он пришел босиком, вот это было особенно странно. Он тогда просто сказал, что ему в последнее время жутко не везет, ну, я и понял, что у него просто не было денег купить себе ботинки, и я сразу же предложил ему денег на ботинки и носки, но он отказался, сказав, что носки у него есть, даже две пары, в кармане.
Сколько раз я все порывался спросить у него о тех пропавших вещах, но что-то меня останавливало, и, в конце концов, я понял, что никогда не смогу спросить его об этом. Потому что мне нравится Вильям Джонс, и я знаю, что он ко мне тоже хорошо относится, и ни за что на свете я не соглашусь испортить наши добрые отношения, а то он, не дай Бог, возьмет да и уйдет с фермы.
Еще вот что. На первую свою зарплату Вильям Джонс купил пишущую машинку и первые два-три года по вечерам целые часы напролет что-то печатал на ней. А в один прекрасный день, спозаранку, когда все еще спали, он вынес во двор большую кипу бумаг и сжег. Я наблюдал за ним из окна спальни и видел, что он не ушел, пока не сгорел дотла последний листок.
Я никогда не спрашивал у него, почему он сжег бумаги, потому что чувствовал, что этого он никому не скажет.
Я мог бы писать еще долго и рассказывать о всяких догадках, которые бродят у меня в голове, но они ничего не добавят к главному, о чем я хотел поведать, и потом — не хочу утомлять ненужными подробностями того, кто будет читать это письмо.
Кому бы оно ни попало в руки, я хочу сказать последнее: может быть, теория моя и неверна, но я хочу, чтобы тот, кто будет читать, поверил, что все события, о которых я рассказал, действительно были. Я действительно видел странную машину и странного человека на своем пастбище; действительно я поднял там странный гаечный ключ, на котором была кровь; действительно одежда пропала с бельевой веревки, и действительно человек по имени Вильям Джонс сейчас пьет воду у колодца, потому что сегодня очень жарко.
Глава 22
Саттон сложил письмо. Старая бумага захрустела, как древний пергамент.
Потом он кое-что вспомнил, снова развернул листки и нашел то, что хотел, — справку. Она была написана от руки, бумага сильно пожелтела, чернила совсем выцвели. Дату разобрать было невозможно, кроме последней цифры — «7».
Джон Г. Саттон сегодня был мною обследован, и я свидетельствую, что он здоров.
После подписи, представлявшей собой такую замысловатую закорючку, что вряд ли по ней можно было разобрать фамилию врача даже в тот самый день, когда он подписал справку, можно было различить две четкие буквы: ДМ — доктор медицины.
Саттон рассеянно глядел в потолок и пытался представить себе все, что произошло в тот день много лет назад.
«Доктор, я собираюсь составить завещание. Не могли бы вы…»
Иначе и быть не могло, потому что не мог же Джон Генри Саттон сообщить доктору истинную причину своего визита.
Саттон представил себе его довольно отчетливо. Грузный, медлительный, неторопливый, долго и тщательно обдумывавший события, веривший во всякие выдумки, которые устарели уже и в его время.
Наверняка тиранил домашних. А соседи посмеивались над ним у него за спиной. У старика начисто отсутствовало чувство юмора, но зато он придавал исключительное значение тонкостям этикета.
Он учился на юриста, и точно, у него была железная логика, скрупулезность в описании деталей вкупе с консервативностью да еще старческая болтливость.
Одно не оставляло сомнений — его искренность. Он поверил в то, что встретил странного человека и непонятную машину и разговаривал с тем человеком, и подобрал гаечный ключ, испачканный…
Гаечный ключ!
Саттон рывком сел на кровати.
Гаечный ключ был в чемодане. И он, Эшер Саттон, держал его в руках! Да-да, он повертел его и положил на пол, рядом с другим хламом, вынутым из чемодана, — обглоданной костью и студенческими блокнотами.
Саттон дрожащей рукой убрал письмо в конверт. Итак: сначала его внимание привлекла марка, которая стоила Бог знает сколько тысяч долларов, потом — само письмо, а теперь еще этот гаечный ключ. На ключе все сходилось.
Если был ключ, значит, было и все остальное: и странный человек, и странная машина… Человек, который прекрасно разбирался в людях и ловко обвел вокруг пальца сентиментального и болтливого старикана, не дав тому задать ни единого вопроса.
«Кто вы такой? Откуда будете? Что это у вас за машина такая странная — я такой ни разу не видал?»
Что бы человек ответил, если бы старик сумел задать эти вопросы?
Да, не все тут ясно… Сначала письмо потерялось или его засунули куда-то, где сразу не найдешь, а потом, наверное, опять положили на место, и в конце концов оно попало в руки Эшера Саттона, через шесть тысяч лет.
Что ж, ему оставалось только поблагодарить своего далекого предка. Письмо пришло вовремя и многое объясняло.
Люди путешествуют на машинах времени, и однажды такое транспортное средство совершило вынужденную посадку (приземлилось или лучше — «привременилось») на пастбище. А недавно другое, преодолев барьер времени, свалилось в болото. Война…
«Сражение в восемьдесят третьем», — так сказал умирающий парень. Не битва при Ватерлоо, не бой на марсианской орбите, а «сражение в восемьдесят третьем». И перед тем как умереть, сложил пальцы в условном знаке…
Значит, меня знают в восемьдесят третьем веке, думал Саттон, и даже позднее, потому что он сказал: «Было… было сражение в восемьдесят третьем», а сам он, получается, из более позднего времени.
Саттон встал, убрал письмо в карман куртки, туда, где лежала книга. Оделся.