Миры под лезвием секиры
Шрифт:
Зяблик сидел в Белоруссии, в Мордовии, в Казахстане и в Республике Коми. В Орше сосед по столу ударил его за ужином вилкой в шею. Зубцы прошли по обе стороны от сонной артерии, сплющив ее, как курильщик сплющивает сигарету, но не разорвав. В Куржемене, участвуя в групповом побеге, он получил пулю в бедро и два года довеска. Во время второго побега по подземному каналу теплотрассы Зяблик едва не сварился заживо, неделю пролежал без еды в смотровом колодце и сдался лишь тогда, когда начал гнить заживо. Само собой, без довеска не обошлось. От участия в третьем побеге Зяблик отказался потому, что для этого полагалось сначала снять чулком кожу с лиц нескольких бесконвойных, имевших права свободного выхода за зону, а потом натянуть на себя эту еще теплую маску. (Кожу с бесконвойных сняли без участия Зяблика,
Раз десять его сажали на хлеб и воду в штрафной изолятор, шесть месяцев лечили трудотерапией от туберкулеза (и что самое интересное — почти вылечили), а однажды целый год продержали «под крышей» — не в лагере, а в самой натуральной тюрьме, из которой не выводили ни на работу, ни на прогулки. В поселке Солнцегорск Зяблик добывал в шахте урановую руду. Там ему даже понравилось — кормили хорошо и бабу не хотелось.
Он видел, как зеки из одного только молодечества пришивают к своей шкуре ряды пуговиц или прибивают мошонку гвоздем к табурету, как ради больничной пайки глотают стекло и обвариваются крутым кипятком, как проигрывают в карты золотые фиксы и собственные задницы и как потом эти фиксы тут же извлекаются наружу при помощи плоскогубцев, а задницы идут в дело, после которого лагерному хирургу приходится в срочном порядке сшивать разорванные анусы.
Он был свидетелем того, как коногоны в шахте вместо женщины использовали слепую кобылу, предварительно поместив ей на круп фото какой-нибудь красотки, и как под Сыктывкаром вполне нормальные с виду мужчины периодически извлекали из пробитой в вечной мерзлоте могилы тело молодой покойницы и, отогрев ей чресла теплой водичкой из чайника, предавались противоестественному совокуплению.
Он научился плести корзины из лозы и печь хлеб, валить бензопилой кедры и на ветру одной спичкой зажигать отсыревший костер, лечить от тяжелого поноса и заговаривать зубную боль, растачивать фасонные детали и подшивать валенки, рыть шурфы и полировать мебельные щиты, подделывать любой почерк и вытравлять на бумаге любой текст, ремонтировать электропроводку и кипятить чифирь на газетных обрывках, из ложек делать нешуточные ножи, а из самых обыкновенных лекарств — балдежные смеси. Еще он научился терпеть страдания, забывать унижения и не прощать обидчиков.
Попервоначалу его били часто и нещадно (обычно сам напрашивался), а однажды полуживого сбросили в уже загруженную углем дробилку лагерной электростанции — огромный вращающийся барабан с чугунными ядрами, перемалывающий десятки тонн антрацита за смену. Спасся Зяблик чудом: в тот день паровой котел, который обслуживала дробилка, поставили на профилактику. Вскоре Зяблик осатанел и наловчился драться руками, ногами, головой, ножом, заточкой, брючным ремнем, лезвием безопасной бритвы, табуреткой и всем чем ни попадя. Никто уже не решался замахнуться на него — ни урка пером, ни надзиратель дубинкой. Среди разношерстной публики, по различным причинам поменявшей родной матрас на казенные нары, он стал своего рода достопримечательностью — рысью, затесавшейся в компанию волков и шакалов.
В лагерной библиотеке он прочел двенадцатитомник Толстого, всего разрешенного Достоевского, сборник избранных пьес Шекспира и подшивку журнала «Блокнот агитатора» чуть ли не за целую пятилетку. Поэт-диссидент шутки ради обучил его разговорному английскому, а ректор-взяточник познакомил с учениями Сведенборга, Хайдеггера, Сантаяны и Маркузе. Он тайно крестился, но потом собственным умом дошел до идей гностицизма и порвал с византийской ересью.
В лагерях, в следственных изоляторах и на этапах он встречался с домушниками и валютчиками, с цеховиками и брачными аферистами, с растратчиками и наркоманами, с растлителями малолетних и угонщиками самолетов, с нарушителями границы и незаконными врачевателями, с призерами Олимпийских игр и лауреатами госпремий, с ворами в законе и разжалованными генералами, с евреями и татарами, ассирийцами и корейцами, с совершенно безвинными людьми и с убийцами-садистами, жарившими мясо своих жертв на костре.
В Талашевскую исправительно-трудовую колонию Зяблика перебросили вместе с восемью сотнями других заключенных спасать горевший синим огнем производственный план. (Местные узники сначала бастовали, потом бузили, за что и были в большинстве своем рассеяны по другим зонам.) Зяблик, к тому времени носивший на левой стороне груди матерчатые бирки бригадира и члена совета отряда, стал осваивать новую для себя специальность — ручное спицевание велосипедных колес. Срок впереди был еще немалый, и никакая амнистия ему не грозила — разве что, как он, сам иногда шутил, по случаю конца света. Как ни странно, примерно так оно и случилось.
Тот окаянный день, навсегда размежевавший жизнь многих людей на светлое прошлое и жуткое настоящее, начался точно так же, как и тысячи других, без пользы прожитых в заключении одинаковых дней, только почему-то электрический свет горел вполнакала да повара запоздали с завтраком — барахлили котлы-автоклавы, в которых варилась синяя каша из перловки и желтенький чаек из всякого мусора. После подъема, оправки, переклички и приема пищи всех опять развели по камерам — и это в конце квартала, когда в цеха загоняли даже штрафников, ходячих больных и блатных авторитетов.
По колонии пошли гулять самые разнообразные слухи. Столь странное поведение начальства чаще всего объяснялось следующими причинами: в столице загнулась какая-то важная шишка, и по этому случаю объявлен всеобщий траур; поблизости что-то рвануло, может быть, атомная станция, а может, секретный завод; началась третья мировая война; в Талашевске выявлена чума или холера; в колонию должна прибыть делегация международной организации «Всеобщая амнистия», которая везет с собой трейлер всякой вкуснятины и автобус девочек, нанятых оптом на Пляс-Пигаль; сбылись неясные пророчества по поводу намеченного на конец двадцатого века Армагеддона. Последнее предположение получило косвенное подтверждение, когда в положенное время ночная мгла так и не опустилась на землю.
Прожектора на сторожевых вышках не горели. Служебные собаки не перекликались злобным лаем, как было у них заведено, а жалобно выли. Контролеры не подходили к «глазкам», а на все вопросы отвечали либо молчанием, либо беспричинной руганью.
К утру, ничем совершенно не отличимому от миновавшей ночи, стало ясно, что электричество, водоснабжение и канализация не функционируют. По камерам раздали давно забытые параши — жестяные многоведерные баки с крышками. Старостам выдали на кухне сухой паек и сырую воду в чайниках. Вернувшись, они поведали, что охрана сплошь вооружена, но вид имеет крайне растерянный. Обеда не было, а ужин опять прошел всухомятку: хлеб, кислая капуста, банка мясных консервов на двоих, пахнущая тиной вода.
В камерах начались стихийные митинги — стучали мисками в дверь, требовали начальника или прокурора. Потом ножками от разобранных кроватей сбили намордники, прикрывавшие окна снаружи и не позволявшие потенциальным беглецам производить визуальную разведку окружающей местности.
Пользовавшийся законным авторитетом Зяблик выглянул в зарешеченную оконную бойницу одним из первых. Колония располагалась в старых монастырских палатах на плоской вершине холма, по преданию, насыпанного пленными татарами, и обзор со второго этажа бывшей ризницы открывался просторный. В ясные дни отсюда можно было созерцать не только город Талашевск, имевший, кстати, немало архитектурных памятников, но и его дальние пригороды, стадион, белым колечком улегшийся на берегу реки Лучицы, озеро Койду и подступающие к его берегам сосновые леса. Однако ныне этот пейзаж выглядел достаточно устрашающе: вместо привычного неба вверху была странная сизая муть, за которой как будто угадывалось что-то отнюдь не воздушное, а наоборот — непомерно тяжкое, едва ли не каменное, готовое вот-вот рухнуть на землю. На горизонте, примерно в том месте, где раньше заходило солнце, эта муть словно дышала, то медленно наливаясь тусклым багровым светом, то вновь угасая. Можно было представить себе, что кто-то невидимый, но чрезвычайно огромный неторопливо качает там кузнечные мехи, раздувая циклопический горн. Огибавшее Талашевск шоссе и прилегающие к нему улицы были пусты, хотя повсюду виднелись неподвижные, брошенные как попало машины. В самом городе сразу в нескольких местах что-то горело, но, судя по всему, никто не собирался тушить эти пожары.