Миссионерский кризис православия
Шрифт:
Вот и сегодня у слишком многих церковных людей (и околоцерковных изданий) малейшая неточность проповедника или епископа (или то, что кажется неточностью) вызывает самодовольный шепот: «Ага, вражина жидомасонская, проговорился!»
С другой стороны, сами русские в семье христианских народов чувствовали себя работниками одиннадцатого часа: до нас и без нас отгремели Вселенские Соборы. Православные догматы уяснены. Что о них думать дальше — зубрить надо! В переписке русских епископов с Константинопольским патриархом не встретишь богословских вопросов, все сводится к вопросам практическим и богослужебным.
Естественная недоработанность церковнославянского языка в первые столетия его существования также убавляла желания проводить на нем богословские эксперименты (вспомним только первоначальный отказ от перевода слова «кафолики» в Символе веры и арианское «подобосущие» в Символе веры, прочитанном князем Владимиром в час его крещения).
Возможно, одна из причин
Отсутствие профессиональных церковных школ нельзя было компенсировать самообразованием — библиотеки были и редки и скудны. После освобождения от монгольского ига Северная (Московская) Русь располагала лишь двумя библиотеками — Смоленской и Новгородской епархий. «После этой возможности, так сказать, гомеопатической, не скоро настала возможность сколь-нибудь действительная.
Первыми монастырями, которые стали заботиться о заведении настоящих библиотек, были монастыри преп. Сергия Радонежского и преп. Кирилла Белозерского, а это было уже только в конце XIV — начале XV века».
Но и позднее в богатейших средневековых монастырских библиотеках было не более 500 книг. Иосифо-Волокаламский монастырь владел 299 рукописями; Патриаршая библиотека к 1686 году собрала 653 книги. В библиотеке Патриарха Никона было 1300 томов. У московских царей в начале XVII века библиотека состояла из 41 русской рукописи, одной книги московской печати, одной немецкой («Травник»), 10 книг литовской печати, 5 тетрадей польских («звездочетьих»), всего — 58 номеров.
Из сочинений блаженного Августина, которого сегодня называют единственным гением среди Отцов Церкви, перевода на древнеславянский язык удостоилась капля — все его наследие, доступное древнерусскому читателю, «вряд ли превышает 2—3 страницы в четвертую долю листа».
Посему прав был Паисий Лигарид, когда сказал царю Алексею Михайловичу: «Исках и аз корене духовного сего недуга (раскола. — А. К.). Напоследок обретох из двою истекшие, сиже есть: от лишения и неимения народных училищ, такожде от скудости и недостатнечества святыя книгохранительницы... Аз, вопрошен о сане церковном и гражданском, кии бы столпи и завесы обою, рекл бых: первое — училища, второе — училища, третье — училища пренуждены быти».
Так отчего же не приживались школы в русском церковном обиходе? Оттого, что можно было обойтись без них. Такую возможность давало служение на церковнославянском, то есть почти родном языке. На Западе мальчик, поступая в церковное обучение, должен был освоить чужой язык — латынь. Язык молитвы и права, науки и культуры. А поскольку такие мальчики приходили каждый год, возникала потребность в системном их обучении, потребность в учебниках и словарях, учителях и партах. То есть в школе.
У нас же переход из народа в хор, из хора в алтарь и оттуда на проповеднический амвон проходил почти незаметно. Вот и не было нужды в специально-школьном усилии.
Кроме того, беспрепятственный доступ к главной из Книг не давал стимула к овладению теми книгами, что остались за кругозором славянских переводчиков. Тактический переводческий успех книжников-учеников Кирилла и Мефодия стратегически вел к изоляции от классической традиции. Есть своя правда в размышлениях об этом Георгия Федотова:
«Великолепный Киев XI—XII веков, восхищавший иноземцев своим блеском и нас изумляющий останками былой красоты; Киев создавался на византийской почве. Это, в конце концов, греческая окраина. Но за расцветом религиозной и материальной культуры нельзя проглядеть основного ущерба: научная, философская, литературная традиция Греции отсутствует. Переводы, наводнившие древнерусскую письменность, конечно, произвели отбор самонужнейшего, практически ценного: проповеди, жития святых, аскетика. Даже богословская мысль Древней Церкви осталась почти чуждой Руси, что же говорить о Греции языческой? На Западе, в самые темные века его (VI—VIII), монах читал Вергилия, чтобы найти ключ к священному языку Церкви, читал римских историков, чтобы на них выработать свой стиль. Стоило лишь овладеть этим чудесным ключом — латынью, чтобы им отворились все двери. В брожении языческих и христианских элементов складывалась могучая средневековая культура — задолго до Возрождения. И мы могли бы читать Гомера, философствовать с Платоном, вернуться вместе с греческой христианской мыслью к самым истокам эллинского духа и получить научную традицию древности. Провидение судило иначе. Мы получили в дар одну книгу, величайшую из книг, без труда и заслуги, открытую всем. Но зато эта книга должна была остаться единственной. В грязном и бедном Париже XII века гремели битвы схоластиков, рождался университет — в «золотом» Киеве, сиявшем мозаиками своих храмов, — ничего, кроме подвига печерских иноков, слагавших летописи и патерики. Когда думаешь о необозримых последствиях этого первого факта нашей истории, поражаешься, как много он уясняет в ней... Монах и книжник Древней Руси был очень близок к народу — но, пожалуй, чересчур близок. Между ними не образовалось того напряжения, которое дается расстоянием и которое одно только способно вызывать движение культуры. Снисхождению учителя должна отвечать энергия восхождения — ученика. Идеал культуры должен быть высок, труден, чтобы разбудить и напрячь все духовные силы. Это как движение жидкости по трубам: его напор зависит от разницы уровней. Только тогда достигается непрерывное восхождение, накопление ценностей, когда, по слову Данте: «Tutti tirati sone tutti tiranu» — «Все влекутся, и все влекут»... Отрекшись от классической традиции, мы не могли выработать своей, и на исходе веков — в крайней нужде и по старой лености — должны были хватать, красть (compilare) где и что попало, обкрадывать эту нищающую Европу, отрекаясь от всего заветного, в отчаянии перед собственной бедностью. Не хотели читать по-гречески — выучились по-немецки, вместо Платона и Эсхила набросились на Каутских и Леппертов».
Резко негативная оценка уровня просвещенности Киевской Руси была дана Е. Голубинским. Приводить ее здесь я не буду — позднее она была подвергнута научной критике. И все же, подводя итоги столетней дискуссии на эту тему, современный исследователь приходит к выводу, что «поиски в древнерусской литературе следов греческой классической образованности оставались бесплодными, в то время как значение греческого языка, в том числе и в сфере философско-богословской терминологии, отчетливо проявилось в обилии заимствований из него. И все же нам предстоит убедиться, что отсутствие гуманитарного образования в Киевской Руси, во всяком случае в систематических его формах, во многом предопределило облик древнерусского богословия, непохожего ни на византийское, ни на западноевропейское... Важнейшим отличием, видимо, является отсутствие на Руси классической образованности, прежде всего ее незнакомство с философией Платона и Аристотеля. Античная мудрость была доступна древнерусскому читателю лишь в виде немногочисленных изречений в составе сборников (в Пчеле и т. п.). Эти скудные, частью апокрифические фрагменты не могли дать никакого представления о методе и главных идеях классической философии. А без владения ее понятийным аппаратом важнейшие сочинения греческой патристики даже в славянском переводе должны были остаться непонятными для древнерусского читателя. Этим объясняется не только эклектизм переводной литературы, но и в еще большей степени — полное отсутствие в оригинальной древнерусской литературе таких фундаментальных жанров, как догматический и экзегетический... На Руси же борьба с остатками язычества, а лучше сказать против удобного симбиоза христианства и язычества, была направлена не столько на рациональное переубеждение, сколько на преодоление продолжавшегося сосуществования (Konkurrenz) обрядов и обычаев. Мы нигде не найдем ни рационального изложения учения волхвов (ср. также «глубинные [голубиные] книги» в Житии Авраамия Смоленского), ни его аргументированного опровержения. Очевидно, что это — следствие той основной черты, которая была указана нами в пункте первом: отсутствия классической образованности. В итоге многочисленные похвалы книжному учению никогда не конкретизируются, подчеркивая лишь «сладость» церковной литературы. Древнерусскому читателю были незнакомы муки выбора в условиях обилия книг, столь характерные для Византии: светской, т.е. антицерковной, литературы, кажется, вовсе не существовало, или, во всяком случае, она не оказалась достойной цитирования и полемики с ней. Именно здесь, может быть, отчетливее всего проявляется слабость древнерусского христианства, состоящая в недостаточной его рефлексированности, осознанности».
И потому никак я не могу согласиться с тем обвинением, которое патриарх Тихон бросил в лицо большевистским правителям: «Соблазнив темный и невежественный народ возможностью легкой и безнаказанной наживы, вы отуманили его совесть, заглушили в нем сознание греха».
Если бы это обвинение было брошено на семидесятом году советской власти, оно было бы логичным. Но патриарх Тихон (или, точнее, его тогдашний референт — о. Сергий Булгаков) эти слова написал в первую годовщину советской власти, осенью 1918 года.
Но не за год же комиссарского правления русский народ из светлого и образованного стал «темным и невежественным»! Значит, он таковым оставался и к исходу девятисотлетнего периода беспрепятственной проповеди христианства на Руси!
Почему после веков существования православного царства остался наш народ «темным и невежественным»? Не есть ли эта его темнота и невежество страшное обвинение тем, кому Самим Создателем было сказано: «...Идите, научите все народы, уча их соблюдать все, что Я повелел вам» (Мф. 28, 19—20)?