Мистер Вертиго
Шрифт:
— Нельзя терять времени, — сказал он. — Это гангрена, и если не отнять палец, она распространится на кисть, потом на руку. Скорее беги зови мамашу Сиу, пусть все бросает и вскипятит два ведра воды. Я в кухню точить ножи. Операция через час.
Я бросился, исполнять, что было велено, разыскал возле сарая мамашу Сиу, а сам стремглав бросился в дом, взлетел на второй этаж и приземлился возле постели больного друга. Вид у Эзопа был жуткий. Его блестящая черная кожа потускнела, лицо покрылось белесыми пятнами, голова металась на подушке, а в груди клокотало так, что слышно было с моего стула.
— Держись, парень, — сказал я. — Недолго осталось. Мастер тебя вмиг вылечит — оглянуться не успеешь, как будешь опять внизу тренькать на своем пианино.
— Уолт? — сказал он. — Это ты, Уолт?
Он открыл налитые кровью глаза и посмотрел на голос, но глаза были такие мутные,
— Конечно я, — отвечал я. — Кто ж еще бы сейчас тут с тобой сидел?
— Уолт, он сказал, он отрежет мне палец. Он меня изуродует, Уолт, и я буду на всю жизнь калекой, потом меня ни одна девушка не полюбит.
— Ты уж и так изуродован дальше некуда, это же не мешает тебе мечтать о пиписьках, а? Он же тебе какой палец отрежет? Только мизинец — один мизинец, да и тот на левой руке. Главный останется при тебе, будешь девок гонять только так.
— Не хочу, — простонал он. — Если он мне его отрежет, значит, нет на свете справедливости. Значит, Бог отвернулся от меня, Уолт.
— Смотри, у меня тоже не десять пальцев, а мне наплевать. Вот отрежет его тебе мастер, и будем мы с тобой вовсе как близнецы. Члены братства «Девять пальцев», братья до последнего вздоха, мастер так нас и называет.
Что я только ни делал, чтобы его утешить, но началась операция, меня отпихнули, и обо мне забыли. Мастер Иегуда с мамашей Сиу принялись за работу, а я стоял возле двери, закрыв руками лицо, и то и дело подглядывал за происходящим сквозь растопыренные пальцы. Эфира не было, обезболивающих тоже не было, Эзоп выл и выл, с начала и до конца, и от страшного его голоса у меня кровь стыла в жилах. Мне его и так было жалко, а вой этот едва меня не доконал. Вой был нечеловеческий, а ужас, звучавший в нем, был такой бездонный и бесконечный, что я сам с трудом удерживался от слез. Мастер Иегуда работал спокойно и хладнокровно, как опытный хирург, но мамаша Сиу отреагировала на Эзопов вой вроде меня. Такого я от нее не ожидал. Я привык думать, что индейцы не показывают своих чувств, что они храбрей и выносливей белых, но мамаша Сиу, глядя, как хлещет кровь и Эзопу становится все больней и больней, стала сама не своя, начала охать и причитать, будто это резали не его, а ее. Мастер Иегуда прикрикнул и велел ей взять себя в руки. Она попросила прощения, а через пятнадцать секунд уже опять давилась слезами. Для медсестры она оказалась чересчур жалостливой и только мешала мастеру, так что в конце концов он ее шуганул. «Нужна еще горячая вода, — сказал он. — Ну-ка, быстро, женщина. Одна нога здесь, другая там». Это был предлог, чтобы ее выставить, и она метнулась мимо меня прочь, из комнаты к лестнице, ослепнув от слез, закрывая руками лицо. Мне хорошо было видно, как все произошло: как она запнулась о первую же ступеньку, как хотела поймать равновесие, но нога подогнулась, и огромное ее, неуклюжее тело запрыгало, закувыркалось по лестнице и рухнуло на пол внизу. От грохота вздрогнул весь дом. Потом она вскрикнула, потом подхватила левую ногу рукой и суетливо заползала по полу.
— Ах ты слепая старая сука, — сказала она. — Ах ты слепая старая вонючая сука, ты посмотри, что наделала. Свалилась, треклятая дура, ведь сломала же ногу.
Следующие две недели дом был мрачный, как лазарет. Мы с мастером целыми днями носились по лестнице вверх и вниз, ухаживая за двумя прикованными к постели больными — кормили, поили, выносили горшки, разве что не мыли отлежанных задниц. Эзоп скорбел, мамаша Сиу поливала бранью себя с утра до ночи, а так как кроме них у нас еще была скотина, которую нужно было накормить, были комнаты, в которых нужно было убрать, постели, которые нужно было застелить, посуда, которую нужно было вымыть, печка, которую требовалось растопить, то понятно, что у нас с мастером не оставалось ни единой свободной минуты. Между тем близилось Рождество, истекал назначенный срок моего обучения, а я все равно подчинялся земному притяжению, как раньше. Мне было горько. Я превращался в обыкновенного человека, который живет, делает свое дело, умеет читать и писать, и если так пойдет и дальше, глядишь, я скоро начну брать уроки риторики и запишусь в бойскауты.
Как-то утром я проснулся раньше обычного. Проверил Эзопа, проверил мамашу Сиу, увидел, что они еще спят, и спустился на цыпочках вниз, решив удивить мастера тем, как я рано встал. Как правило, он в это время был уже на ногах, готовил завтрак и все остальное к началу нового дня. Но в то утро я не услышал из-за двери ни запаха кофе, ни шипенья бекона на сковородке и входил в кухню, уже сообразив, что там никого нет. Он в сарае, подумал я, пошел собрать яйца или доить коров,
Целый час потом я предавался самым разнообразным, но одинаково неприятным мыслям и чувствам. Меня бросало то в гнев, то в отчаяние, я по очереди — негодовал, издевался над своей тупостью, хлюпал носом и клял себя за доверчивость. Мой мир рушился, исходил дымом, и я сидел один, брошенный, на развалинах, среди догоравших углей.
Мамаша Сиу с Эзопом спокойно спали в своих постелях и не слышали ни моих слез, ни моих гневных тирад. Каким-то образом (совершенно не помню, как, я снова туда попал) я опять оказался в кухне и лежал на полу, носом в грязные доски. Слез во мне не осталось, я только всхлипывал, судорожно глотая воздух. Потом я затих, почти успокоился, потом ощущение покоя распространилось по всему телу, потекло по мне к кончикам пальцев. Не осталось ни мыслей, ни чувств. Я стал изнутри невесомым и поплыл на невидимых, безмятежных волнах, отделивших меня от внешнего, ко всему равнодушный. Тогда это и произошло, неожиданно, без малейшего предупреждения. Мое тело медленно поднялось. Движение было настолько естественным, таким простым и спокойным, что с закрытыми глазами я не понял, где я, и открыл их. Поднялся я невысоко — на дюйм или два, — но я там висел, не прилагая вообще никаких усилий, висел, как в небе луна, и чувствовал только при вдохе и выдохе трепетание воздуха в легких. Не знаю, долго ли я провисел, но через сколько-то времени — так же спокойно и медленно, как поднимался, — я вдруг опустился на пол. Все прежнее из меня будто вытекло, я был совершенно пустой, и глаза снова закрылись. Даже не попытавшись понять, что сейчас произошло, я провалился в сон, как камень на дно вселенной.
Проснулся я от голосов и от шарканья ног по деревянному полу. Я открыл глаза и увидел прямо перед собой черную левую штанину мастера.
— Привет, шпендрик, — сказал он, коснувшись меня носком башмака. — Решил выспаться на холодном полу? Не самое удачное место, конечно если ты нарочно не решил простудиться.
Я попытался сесть, однако тело затекло, налилось тяжестью, и всех моих сил хватило только подняться на локте. Голова затряслась от слабости, будто комок паутины, и как я ни тер глаза, стараясь скорей проморгаться, мастер все равно расплывался.
— В чем дело, Уолт? — спросил мастер. — Ты что, ходил во сне?
— Нет, сэр. Не ходил.
— Тогда что случилось? Что за скорбь? Вид у тебя такой, будто ты с похорон.
Я услышал эти слова, и все вдруг вернулось, и я понял, что вот-вот заплачу.
— Мастер, — сказал я, обхватив его ногу обеими руками и прижимаясь к ней щекой. — Мастер, я думал, вы меня бросили. Я думал, вы меня бросили и никогда не вернетесь.
Но, как только я закрыл рот, я сразу понял, что дело не в этом. Отнюдь не мастер был причиной новой вспышки отчаяния и беспомощности, а то самое — то, что недавно произошло и отчего я уснул. Я вдруг живо, до дурноты, вспомнил, как плавал над полом, и со всею возможной ясностью понял, что совершил невозможное. Но ощутил при этом не радость, а отчаянный страх. Теперь я не знал, кто я. Во мне поселилось нечто, что было не я, что-то чужое, незнакомое, страшное, и я даже не решился об этом заговорить. Я заплакал. Я заплакал, и слезы хлынули рекой и, казалось, никогда не иссякнут.
— Милый мой, — сказал мастер. — Мой дорогой, милый Уолт.
Он наклонился ко мне, обнял, прижал к себе и, пока я плакал, все время гладил меня по спине. Потом он снова заговорил, но на этот раз не со мной. Занятый своими переживаниями, я не заметил, что он вошел не один.
— Это самый храбрый парень на свете, — сказал мастер, — Ему слишком досталось в последнее время, так что он просто устал. Возможности тела не безграничны, и, боюсь, наш маленький друг их превысил.
Тут я наконец поднял голову. Оторвался от штанов мастера, обвел кухню глазами и увидел миссис Виттерспун, которая стояла возле дверей на свету. Помню, она была в пальто пурпурного цвета, в черной меховой шляпке, и щеки у нее после прогулки по утреннему морозу горели румянцем. Встретившись со мной взглядом, она улыбнулась.