Мистер Вертиго
Шрифт:
Я опять заперся в своей комнате и через три дня бесплодных мучений наконец нашел ошибку. У меня оказался неверный подход. Отчего-то я с самого начала решил, будто подъем и движение это два разных этапа. Будто нужно сначала подняться, а потом перенастроиться и двигать «вперед». Вот я и старался выполнить задачу в два приема. Но на практике до «вперед» дело даже не доходило. Я поднимался в воздух и, как того требовал выбранный метод, начинал думать о том, чтобы переходить ко второй задаче, и тут же немедленно становился ногами на пол. Я повторял упражнение раз, два, три, десять, сто, тысячу, каждый раз выходило одно и то же, и в конце концов я до того разозлился на свое бессилие, что в ярости замолотил по полу кулаками. Вне себя, я вскочил и метнулся к стене расшибить к чертовой бабушке эту тупую башку. Движение длилось ничтожную долю секунды, тем не менее я, не успев даже коснуться побелки, вдруг почувствовал, что плыву, — в тот самый миг, когда ноги в прыжке оторвались от пола, сила тяжести меня отпустила и знакомая
Потом восемнадцать дней, или двадцать, я работал как проклятый, совершенствуя эту технику, добиваясь, чтобы она вошла в плоть и кровь, превратилась в рефлекс, перестала зависеть от мысли. Освоить ходьбу по воздуху, похожую на прогулки по небу во сне, оказалось не проще и не сложней, чем ребенку научиться ходить, хотя и я поначалу, пока не расправил крылья, бывало, топтался на месте и падал. Главной моей задачей с того дня становилась длительность номера, иначе говоря — время и дальность движения. В начале разброс результатов был очень большой — от трех до пятнадцати секунд, но поскольку двигался я тогда невыносимо медленно, то даже и за пятнадцать успевал пройти в лучшем случае семь или восемь футов, так ни разу и не осилив расстояния от стены до стены. Красивой, радостной, легкой походки не было и в помине, шаг был осторожный, дрожащий — будто у канатоходца на высоком канате. Однако работал теперь я спокойно, без прежних истерик и слез. Пусть медленно, но я шел вперед, и мне все было по плечу. Своего предела в шесть или семь дюймов я тогда так и не одолел и потому решил сосредоточиться на ходьбе, отложив отработку высоты на потом. Когда научусь ходить, тогда займусь высотой и как-нибудь с ней тоже справлюсь. Такое решение показалось мне правильным, и, доведись начинать сначала, я принял бы снова его же. Откуда мне было знать, что время наше подходит к концу и дней нам осталось меньше, чем можно было подумать?
После возвращения Эзопа и мастера атмосфера в доме стала веселой и оживленной как никогда. Для нас заканчивалась целая эпоха, и мы думали только о будущем, без конца рисуя себе картины новой жизни вдалеке от канзасских степей. Эзоп собирался уехать первым — в сентябре в Йель, а в случае если бы наши расчеты оказались верными, то к концу года уехали бы и мы. Коли я перебрался на следующую ступень, то, прикидывал мастер, скорей всего, буду готов выступить перед публикой месяцев через девять. В том возрасте, в котором я был, девять месяцев тоже немалый срок, однако мастер впервые говорил о нашем отъезде как о чем-то реальном, замелькавшие в его речи слова «аренда, сцена, кассовый сбор» наполняли сердце восторгом, и от них внутри все дрожало. Я больше не был Уолтом Роули, уличной рванью, без семьи, без дома, которому-то и поссать-то по-человечески негде, я был теперь Уолт Чудо-мальчик, отважный дерзкий мальчишка, бросивший вызов одному из главных законов природы, освободившийся от силы тяжести, первый и единственный в своем роде настоящий воздушный ас. Стоит нам только выйти, показать миру, на что я способен, обо мне сразу заговорят, и я стану сенсацией, какой не бывало в Америке.
Что же до Эзопа, то его поездка по Восточному побережью уже закончилась фантастическим успехом. Эзопу устраивали специальные собеседования и экзамены, досконально исследовали, проверяли содержимое его курчавой башки, но, если верить мастеру, он им всем натянул нос. Эзопа согласились принять во всех колледжах и университетах, а Йель они выбрали потому, что тот давал еще и стипендию на все четыре года учебы, которой хватило бы на еду, жилье, и еще немного осталось бы на карманные расходы. «Бала-була-бульдоги всех стран, объединяйтесь!» Вспоминая об этом, я теперь понимаю, насколько невероятной была тогда эта его победа, победа юного чернокожего самоучки, перед которым пали холодные, неприступные бастионы элитарного образования. Но в те времена я еще не читал книг, и не было у меня линейки, чтобы измерить ею талант своего приятеля, — я просто знал, что он гений, и всё тут, и потому нисколько не удивился, услышав, что в Йеле все спят и видят, как бы его получить, и известие это показалось мне вещью естественной и вполне соответствующей нормальному порядку вещей.
Пусть я был слишком глуп, чтобы по достоинству оценить победу Эзопа над университетом, зато был сражен наповал его новым гардеробом. В дом он вошел в енотовой шубе, в сине-белом берете вроде нашлепки, и вид у него в этом наряде был уж такой непривычный, что едва я увидел его в дверях, как покатился от хохота. Кроме того, в Бостоне мастер Иегуда купил ему два коричневых твидовых костюма, и теперь, вернувшись, Эзоп не стал переодеваться в старое фермерское рванье, а разгуливал по дому в костюме, в белой рубашке с накрахмаленным воротничком, в галстуке и сверкающих, тупоносых, навозного цвета ботинках. Поразительно, до чего его изменила одежда: он, осознав в ней степень собственной важности и
— Канзас — это просто иллюзия, — сказал он мне как-то утром, сбривая свою иллюзорную бороду, — маленькая остановка по пути к реальности.
— А то я не знаю, — сказал я. — Да в нашей дыре все усохли еще до Сухого закона.
— Я в Нью-Йорке пил пиво, Уолт.
— Я б удивился, если б ты не попробовал.
— В забегаловке. Представляешь, нелегальное заведение на Макдугал-стрит, в самом центре Гринвич-виллидж. Жалко, тебя с нами не было.
— Терпеть не могу это мыло. Вот если «бурбон», тогда любого перепью, даже взрослого.
— Я не сказал, что мне понравилось пиво. Мне понравилось там стоять, в толчее, среди всех этих разных людей и пить пиво большими глотками.
— Спорим, тебе еще кое-что там понравилось.
— Лихо! Здорово угадал. Однако ты прав. Не только.
— Спорим, петушок твой там наконец поработал. Оно конечно, чего тут гадать, само собой.
На секунду Эзопова рука с бритвой застыла в воздухе, вид у него стал задумчивый, а потом он заухмылялся и наклонился к зеркалу.
— Могу сказать только, братец, что об этом мы не забыли, и хватит с тебя.
— Сказал бы хоть, как зовут. Я не тяну клещами, но хочется ж знать, кто была эта счастливица.
— Ну, если тебе так важно, то ее звали Мейбл.
— Мейбл. Что ж, с учетом некоторых обстоятельств, совсем и неплохо. Имя приятное — сразу ясно, что не кожа да кости, кой-чего еще тоже имеется. Старая, молодая?
— Не молодая, не старая. А насчет «кой-чего» ты попал в самую точку. Такая была мама негра — в жизни не думал, что такие бывают. Толстая, огромная — не поймешь, где начинается, где заканчивается. Это было вроде как барахтаться с гиппопотамом, Уолт. Но ничего — стоит начать этот танец, а потом природа сама сделает свое дело. Ложишься в постель мальчишкой, а уходишь мужчиной.
Получив аттестат мужской зрелости, Эзоп рассудил, что настала пора садиться за мемуары. Так он решил провести оставшееся до учебы время: рассказать историю своей жизни, начиная с того момента, когда он родился в глухом уголке штата Джорджия, и вплоть до ночи в борделе в Гарлеме, где он потерял невинность в объятиях толстой шлюхи по имени Мейбл. Писать он начал легко, однако его раздражало название, и помню, как он над ним мучился. Один день книга называлась «Исповедь чернокожего найденыша», другой — «Приключения Эзопа: правдивый и нелицеприятный рассказ о жизни пропащего ребенка», через еще один день книга стала называться: «Путь в Йель: жизнь чернокожего самоучки, от жалкой хижины до университета». Разумеется, перечень сей не полный, поскольку все то время, что он сидел над книгой, Эзоп думал и над названием, и в конце концов заглавных листков набралось столько, что пачка их была едва ли не толще рукописи. Эзоп работал над книгой ежедневно часов по восемь-десять, и помню, как тихонько заглядывал к нему, смотрел на его склоненную над письменным столом фигуру и поражался, сколько же нужно терпения, чтобы вот так сидеть целый день и ничего не делать, только царапать пером по каким-то паршивым бумажкам. Тогда я впервые столкнулся с писательством, и когда Эзоп меня приглашал послушать избранные места, соответствовать мне было трудно: я в равной мере утомлялся необходимостью сидеть тихо, а также степенью концентрации, какая требовалась от меня, чтобы вникать в его запинающийся рассказ. В его книге были мы все — мастер Иегуда, мамаша Сиу и я, — и на мой тогдашний, не тренированный слух это был настоящий шедевр. Иногда над некоторыми местами я смеялся, иногда плакал, но ради чего еще, как не ради этого пишутся книги? Сейчас, когда я пишу сам, не бывает и дня, чтобы я не вспомнил Эзопа. С тех пор прошло шестьдесят пять лет, а я и сейчас так и вижу, как он склоняется над столом, и пишет, и пишет, и свет падает из окна, подхватывает пылинки, и они танцуют и кружатся вокруг него. А стоит мне немного напрячь память, я слышу его дыхание, я и сейчас слышу скрип пера, царапающего бумагу.
Пока Эзоп сидел дома за столом, мы, не считаясь со временем, работали где-нибудь в поле. Как-то вскоре после их возвращения мастер, воодушевленный моим прорывом, объявил нам всем за обедом, что сеять в этом году не будем. «На кой черт возиться, — сказал он. — На зиму еды хватит, а к весне нас здесь не будет. По-моему, грех сажать то, что некому будет есть». Ответом на его предложение было общее ликование, и в первый раз за мою жизнь на ферме начало весны прошло без тяжелой страды, без пахоты, без непрерывной боли в разламывающейся от усталости пояснице. Мое открытие все переменило, и теперь мастер так в меня верил, что послал нашу ферму подальше. Любой на его месте поступил бы точно так же. Мы свое отпахали, и чего ради рыть землю носом, если завтра денег будет хоть отбавляй.