Мистер Вертиго
Шрифт:
— Так нечестно, — сказал я, хлюпнув носом, сквозь слезы, которые хлынули по щекам новым потоком. — Так нечестно, неправильно.
— Ты так думаешь, я так думаю, и пока мы оба так думаем, за Эзопа с мамашей Сиу можно не волноваться.
— Мастер, но они погибли, погибли страшной смертью, и если мы не сделаем того, что должны, души их никогда не найдут покоя.
— Ошибаешься, Уолт. Они оба давно успокоились.
— Вот как? Значит, теперь >вы у нас еще и эксперт по части загробного мира?
— Вроде того, Уолт. Я их вижу. Мы разговариваем, и я знаю, что теперь они не страдают. Они хотят, чтобы мы продолжали делать свое дело. Они сами так говорят. Они хотят, чтобы мы доказали им свою верность верностью делу.
— Как это? — сказал я, неожиданно вдруг покрывшись мурашками. — О чем вы, черт побери?
— Они ко мне приходят, Уолт. Все эти полгода, почти каждую ночь. Приходят, садятся ко мне на постель,
Я в жизни не слышал слов более странных, более фантастических, но мастер Иегуда говорил так уверенно, так искренне и спокойно, что я ни на секунду не усомнился в том, что он сказал правду. Возможно, это не была правда в общепринятом смысле, но сам он, безусловно, верил в то, о чем говорил… хотя, возможно, не верил, но в таком случае он разыграл ради меня такой спектакль, каких не бывает. Меня затрясло, но я сидел не шелохнувшись, пытаясь мысленно удержать перед собой картину: как Эзоп вместе с мамашей Сиу поют у постели мастера среди ночи. Не имеет никакого значения, было это на самом деле или нет, важно только, что для меня все вмиг переменилось. Боль отступила, черные тучи рассеялись, и к тому моменту, когда я поднялся из-за стола, горе мое успело потерять свою остроту. В конечном итоге только это и важно. Если мастер солгал, то он солгал ради меня. Если же не солгал, то что было, то было, и, значит, он не нуждается в моей защите. Так или иначе, меня он спас. Так или иначе, уберег мою душу от когтей зверя.
Десять дней спустя мы снова сложили вещички и опять уехали из Вичиты, отправившись в путь в другом, новом автомобиле. Доходы теперь у нас позволяли приобрести себе что-нибудь получше старого «форда», что мы и сделали, променяв его на «Чудомобиль-2», серебристо-серый «пирс-эрроу», с кожаными сиденьями и боковыми подножками шириной, наверное, с тахту. С начала весны красных цифр в наших счетах не появлялось, а это означало, что мы возместили миссис Виттерспун начальные на нас затраты, что у нас есть свои деньги в банке и больше не нужно считать каждый цент. Замена автомобиля поднимала нас на парочку пунктов, и теперь мы выбирали городки побольше, останавливались не в меблирашках и мотелях, а в скромных, но все же гостиницах, да и переезжали с места на место с куда большим шиком. К концу каникул во мне опять включился тот же прожектор, и я был весь устремлен вперед и потом в течение нескольких месяцев выступал почти без передышек, чуть ли не еженедельно добавляя к своему номеру хоть маленькую, но завитушку. К тому времени я до такой степени привык к зрителям, чувствовал себя так легко и свободно, что начал импровизировать, изобретая и пробуя новые повороты по ходу спектакля. В первые месяцы я был еще скован, всегда строго придерживался сценария и выполнял только трюки, которые мы подготовили с мастером, но теперь это осталось в прошлом, я набрался опыта и больше не боялся эксперимента. Кувырки и прогулки в воздухе всегда были моей сильной стороной. Они были гвоздем программы, отличая мои выступления от выступлений всех моих предшественников, но высоту я освоил средне и так и продолжал болтаться где-то на отметке около пяти футов. Я хотел добиться лучших результатов, отодвинуть предел вдвое или даже, если получится, втрое, однако репетиции, когда можно было позволить себе с утра до ночи, часов по десять-двенадцать, отрабатывать под руководством мастера Иегуды какую-нибудь деталь, стали непозволительной роскошью. Теперь я стал профессионалом, со всеми прилагающимися издержками, включая жесткое расписание, и потому возможности сочинять что-то новое не было, разве что во время работы на глазах публики.
Именно так я и делал, особенно осмелев после короткого отдыха в Вичите и, к своему величайшему изумлению, обнаружив, что присутствие зрителей не мешает, а лишь подстегивает. Лучшие мои трюки относятся именно к этому периоду, и не смотри на меня тогда снизу глаза толпы, не знаю, нашел бы я мужество выполнить хоть половину своих придумок. Началось с лестницы — в тот день я впервые использовал «невидимый реквизит», термин, который впоследствии я также внес в число собственных изобретений. Мы выступали в северном Мичигане, и в середине номера, когда я, вошедший в азарт, поднялся, готовясь пройтись над водной гладью, я вдруг заметил в отдалении здание. Вероятно, это был пакгауз или старый завод — здание было большое, кирпичное, с пожарной лестницей на обращенной ко мне стене. Я разглядел ее сразу. Стоял ясный день, металлическую лестницу как раз осветило солнце, и она заблестела в его лучах необыкновенно ярко. Ни секунды не думая, я занес ногу в воздух и шагнул, словно на невидимую ступеньку, потом занес вторую и шагнул на вторую. Никакой твердой опоры я, конечно, не
В верхней точке, посередине, где у моего моста шел «настил», до воды было примерно девять с половиной футов — на целых четыре фута больше, чем я умел подниматься. Страшно вспомнить, но я ни миг в ни в чем не усомнился. Едва я представил себе картинку, как точно понял, что перейду. От меня требовалось только не отойти в сторону, а он выдержит не хуже, чем настоящий. В следующую секунду я спокойно двинулся вперед. Двенадцать шагов по ступенькам вверх, пятьдесят два по ровной плоскости и двенадцать вниз. Результат оказался феноменальный.
Вскоре после этого события я обнаружил, что с не меньшим успехом могу использовать и другой реквизит. Когда мне удавалось мысленно представить себе нужный предмет, визуализировать его с нужной степенью точности, им можно было пользоваться. Именно так я создал лучшие свои трюки: подъем по трапеции, катание на доске и на качелях, ходьбу по канату — которые потом долго оттачивал, привнося новые и новые детали. Трюки эти не только имели большой успех у толпы, они перевернули мое собственное отношение к себе и к работе. Теперь я уже был не робот, не заводная обезьянка, которая делает то, чему ее обучили, — я становился художником, настоящим творцом, создающим свое искусство не только ради других, но и ради себя. Непредсказуемость выступлений превращала их в приключение, где никогда не* знаешь, что будет дальше. Если в работе тобой движет единственно желание добиться признания и любви зрителей, тогда быстро обрастаешь дурными привычками, и в конце концов зритель же от тебя и устает. Нужно всякий раз рисковать, выжимая из своего таланта все, на что он способен. Вот это делаешь будто бы для себя, однако в конечном итоге именно непрерывная борьба с собой и позволяет завоевать истинную любовь толпы. В этом и состоит парадокс. Люди видят, что ты на сцене выкладываешься ради них целиком. Что ты допускаешь их к таинству, обнажаешь то безымянное, что тобой движет, и когда доходишь до этого, то перестаешь быть просто исполнителем и становишься звездой. Именно так и было со мной осенью 1928 года: я становился звездой.
В середине октября мы дали несколько выступлений в центральном Иллинойсе, стоявших у нас в программе последними, после чего намеревались снова махнуть в Вичиту на хорошо заслуженный отдых. Если я правильно помню, мы работали в Гибсон-Сити, в одном из тех крохотных городков, где линия горизонта изрезана силуэтами элеваторов и водяных мельниц. Издалека, подъезжая, думаешь, будто бы впереди чуть ли не мегаполис, но потом оказывается, ничего там, кроме элеваторов, нет. В тот день мы с мастером, забрав из гостиницы вещи, зашли на той же центральной улице в забегаловку перекусить перед дорогой и сидели, заканчивая еду. Это был глухой час между завтраком и обедом, и потому мы были единственными посетителями. Помню, я сдул с какао пенку, как вдруг звякнул дверной колокольчик и кто-то вошел. Из любопытства я поднял глаза и увидел, что на пороге стоит мой родной дядюшка Склиз собственной персоной. На улице было градуса тридцать два, не больше, а он был одет в тонкий летний костюм. Воротник был поднят, и Склиз придерживал его возле горла правой рукой. Он дрожал у дверей от холода и был похож на чихуахуа при северном ветре, так что не обалдей я от неожиданности, то, наверное, рассмеялся бы.
Мастер Иегуда сидел к входу спиной. Взглянув на мое лицо (вероятно, я побледнел), он развернулся на стуле посмотреть, в чем дело. Склиз все еще так и стоял, потирая замерзшие руки, оглядывая заведение маленькими злобными глазками, и при виде нас расплылся в той отвратительной кривозубой ухмылке, которой я так раньше боялся. Наша встреча была не случайной. Он прибыл в Гибсон-Сити за нами, и я сразу почувствовал опасность и был уверен в правильности своего чувства так же, как в том, что шесть плюс семь дают в итоге тринадцать, то есть самое что ни на есть несчастливое число.
— Вот так-так, — сказал он, медленным шагом направляясь к нашему столику. — Кто бы мог подумать. Надо же — приехать в эту дыру по собственным личным делам, заскочить сюда, в местную капельницу, принять чего погорячее, и кто же тут, оказывается, сидит? Родной пропавший племяш! Крошка Уолт, праздник души, именины сердца, конопатенький чудо-мальчик. Значит, судьба — вот что я вам скажу. Это чудней, чем иголку найти в стоге сена. — Мы с мастером промолчали, но он спокойно припарковался на свободный стул со мной рядом. — Вы не против, а? — сказал он. — Вот так радость, ну просто зашибись. Посижу чуток. Пусть ноги передохнут.