Мистические города
Шрифт:
Милый мальчик с редкой бороденкой — от сетки улиц и стихийных проулков на подушечке его большого пальца было черным-черно, как будто его дактилоскопировали в некой неназываемой тюрьме. Он уснул в моих объятиях, и мы грезили вместе, как спаривающиеся стрекозы, летящие тандемом. С ним я увидела литейные цеха, извергающие в небо пламя. С ним я танцевала в опалесцирующей чешуе и произвела на свет ровно пятьдесят семь диких зайцев, с зеленой печатью Казимиры на левом ухе каждый.
«Лючия! — кричат все они, лежа на мне. — Лючия! Где тебя найти?»
Но на простеганных тенями улицах я всегда одна.
На всех этих кожах я искала город грез. Разве сравнятся обыкновенные, с желтой разметкой улицы — и улица Серафимов? Мои табельные часы, чеканящие бессмысленные дни, — и самоцветная фабрика Казимиры? Чье бы то ни было прикосновение — и пароксизмы чувствительности
Когда я проснулась, карта расцвела из ее пупка, свежая и сочная. Я улыбнулась. Поцеловала сетку улиц на ее спящем животе и ушла, не выпив кофе и не попрощавшись.
В Палимпсесте две церкви, совершенно идентичные во всем. Они стоят рядом на углу, охватывая его, как дверная петля. У каждой семь белых колонн, расписанные по спирали черными символами, на первый взгляд напоминающими кириллицу, — но это не кириллица. У каждой остроконечная крыша из красной глазурованной черепицы, вход в каждую охраняет пара каменных лошадей с головами ящериц, высунувших раздвоенный язык. Обе воздвигнуты из камней, добытых в одной и той же каменоломне на далекой южной окраине, бледно-зеленых, пыльных, идеально круглых, как мяч. В стенах их больше строительного раствора, чем камней, раствора из тертых казимирских стрекоз, дарованных фабрикой в промышленных масштабах, туфовой пыли и селедочных хвостов. Скамьи внутри полируют лаймовым маслом, и каждый четверг прихожане причащаются ломтиками китового мяса и коричным вином. Отличаются у церквей лишь подвалы; в каждом оборудована гигантская усыпальница, где вдоль стен выстроились алебастровые гробы, каллиграфически, с бесконечным тщанием расписанные кровью погребенных в них дорогих усопших. В северном углу пьедестал, обильно усыпанный подношениями (кукурузные листья, шоколад, табак), на пьедестале гроб. В одной церкви там лежит слепец, в другой — глухая. У обоих из середины лба растет витой рог, как у нарвала; оба умерли молодыми. Правоверные приходят к этим подвальным святым, кому какой больше нравится, и оставляют у ног их свои скромные дары. Жустиция с детства поклонялась Неслышащей — ее желтая вуаль и бирюзовые кольца на больших пальцах знакомы всем в Церкви Слева, именно она приносит кукурузные листья с регулярностью рассвета. Когда она умрет, ее похоронят здесь же, в ее собственном гробу.
Когда вы войдете, она запечатает ваши уши воском и потребует абсолютной тишины. Может быть, вы заметите длинный змеиный хвост с гремучкой, который торчит из-под ее юбки и стучит по мозаичному полу, но упоминать об этом невежливо: раз она говорит «тишина», лучше прислушаться. Это самое страшное ругательство в ее лексиконе.
Пригороды Палимпсеста распахиваются за городской чертой, как узорные веера. Сперва дома, все краснокирпичные, тянутся ровными рядами и ветвящимися, будто вены, проулками, дворами и тупиками. В парках трава пахнет апельсинами, а ручьи покрыты колышущимся ковром иссиня-черных роз. Дети рисуют на тротуаре девочек с антилопьими копытами и мальчиков с воробьиными крыльями — и прыгают между ними на одной ножке. Звонкий детский смех обращается в оранжевые лепестки, разносится ветром и лениво усеивает газоны. Наконец дома уступают место полям — амаранта, шпината, земляники. Пасутся косматые коровы, блеют черномордые овцы. Голод Палимпсеста неутолим.
Но и поля не бесконечны, они уступают место целине — еще не колонизованной городом, не населенной, не изведанной. Пустые луга тянутся до самого горизонта — светлые, темные, тучные, мягкие.
Крепчает ветер, горячий, пыльный, соленый, и неисчислимые квадратные мили голой кожи покрываются мурашками.
Я увидела ее в ноябре. Шел дождь — ее косынка намокла и облепила голову. Она прошла мимо, и я узнала ее по запаху, по форме кисти. Ее быстро поглотили праздничные толпы, и я бросилась следом, не зная, какое имя кричать.
— Подожди! — вырвалось у меня.
Она остановилась и обернулась ко мне; эта квадратная челюсть, эти огромные карие глаза были знакомы мне, как собственная подушка. Мы замерли под ливнем возле самодельного уличного лотка с часами.
— Это ты, — прошептала я.
И показала ей свою карту, сзади под коленкой. На миг она поджала губы, зеленая косынка прилипла к шее, как мокрый лист. Решившись, она высунула язык — и в струях дождя полыхнула синим светом карта Палимпсеста. Она закрыла рот, я обвила ее рукой за талию.
— Я тебя чувствовала: костяная трубка, белый дым, — произнесла я.
— Я чувствовала платье на твоих плечах, — ответила она низким скрипучим голосом, так скрипят, открываясь, ворота.
— Пошли ко мне. У меня есть бренди, если хочешь.
Она склонила голову набок, тонкие золотистые волосы мокрыми змеями скользнули по обтянутому плащовкой плечу.
— И что дальше, как по-твоему?
— Может, — улыбнулась я, — наши ноги отмоются.
Она погладила меня по щеке, запустила длинные пальцы в мои волосы. Мы поцеловались, а рядом блестели часы, серебряные и золотые.
На южном углу: круглые зажженные фонари в толстой оправе кованого железа — спуск в метро. Каждые пятнадцать минут под лестницей проносится поезд. На стеклянной платформе стоит Адальгизо и играет на скрипке своими шестипалыми руками. На его лысой голове криво сидит фетровая шляпа. Рядом с ним Аззия, ее голос, прокуренный тенор, ласкает струны, словно поцелуями. Глаза ее густо подведены, как на портрете фараона, волосы длинные, жесткие и черные. Играет Адальгизо так стремительно и вдохновенно, что поезда останавливаются послушать, косо замирают на рельсах и раздвигают двери — ловят рассыпаемые им глиссандо. Скрипичный футляр лежит раскрытый у его ног, и каждый пассажир ветки Маргиналия не забывает прихватить плату — жемчужину, они падают в футляр по одной, и вот уже тот переполнен, будто молоко убежало из кастрюли. В углу станции тараканы с оптоволоконными крыльями царапают лапками по плиткам пола, это царапанье служит скрипачу и певице метрономом.
На северном углу: студия картографа. В каждой щели стоят чернильницы, на десятке столов разостлан пергамент. В клетке из китового уса сидит казимирский голубь и курлыканьем честно отмеряет часы. Его помет — чистые кальмарьи чернила, их собирают в жестяной желобок. Лючия и Паола заправляют лавкой с незапамятных времен: Лючия серебряным циркулем чертит карты с лучезарной, безупречной точностью, а Паола украшает их изысканными миниатюрами, пляшущими в пространстве меж улиц. На предплечье у каждой по десятку наручных часов. Для прибывших в Палимпсест это вторая остановка, после салона земноводной гадалки, особенно для иммигрантов, которым две женщины особенно покровительствуют. Каждому нужна карта, и Лючия удовлетворяет их спрос: планы улиц и схемы метро, исторические карты и топографические, карты с искажениями и сверхточные, карты далеких городов. Смотрите — для вас она изготовила складную брошюру, где показаны все знаменитые достопримечательности: фабрика, церкви, салон, мемориал. Следуйте брошюре, и вы не потеряетесь.
Каждое утро Лючия выставляет новейшую карту на подоконник, будто свежий пирог. Та медленно остывает, раскрывается по сгибам, взмахивает углами, как крыльями, и неуверенно отправляется в полет, с шелестом порхает над городом. Тщательно, как оригами, карта складывается в воздухе: теперь у нее бумажные глаза, чернильные перья, пергаментные когти.
Она оглядывает сверху городские проспекты в поисках мышей.
Об авторах