Младший брат
Шрифт:
— Наши же клиенты, дорогой. На Свете, полагаю? Прекрасная женщина, пирожки ее до сих пор забыть не могу. А у нас от деда вина бочонок. Забегай, а? В магазине такого не купишь.
Марк вздохнул. Он совсем не прочь был бы выпить с простодушным тбилисцем, повидаться с тихой Нателлой, поиграть с их трехлетним сыном. Но вечеров оставалось не так уж много.
— Туго со временем, Гиви.
— Ай, огорчаешь!—сказал Гиви с преувеличенным акцентом.—Почему туго? Зачем туго?'
— Сегодня праздничный ужин, завтра... Завтра я жду весь вечер звонка от Светы... А там и уезжать...
Не закрывая рта, хвастался Гиви своим наследником, но и Клэр прожужжала Марку все уши своим Максимом,
А когда Марк, к продолжению рода человеческого достаточно равнодушный, попробовал над нею подшутить, несоразмерно ожесточилась и чуть не закричала, что у нее в жизни, может быть, никого и ничего больше не осталось, кроме этого мальчишки.
Из отрывочных ее историй мало-помалу прояснялся и образ рокового Феликса, флегматичного, склонного к полноте парня, который в одно прекрасное летнее утро четыре года тому назад с концами исчез из их квартирки в порыжевшем от старости доме на берегу грязного, заросшего тиной амстердамского канала. Бывший хиппи или полухиппи, Феликс сделал блестящую и стремительную карьеру на поприще изящных искусств, получил, по выражению Клэр, «кучу денег» за серию картин под названием «Иконографическая трансформация», и счастливая парочка не спеша проживала их в благословенной Голландии, где жизнь была довольно дорогая, но марихуана — поразительно дешевая.
Но свихнулся бедный Феликс не на марихуане и даже не на кокаине, а на политике он свихнулся. В мае 1968 года он был в Париже, откуда вернулся подавленный и злой, на чем свет стоит кляня «омерзительных буржуа» и «скотский интеллигентский миропорядок». Еще больше расстроился после известных событий в августе 'того же года. В сентябре же с превеликими хлопотами начал оформлять поездку в Албанию на неделю, после которой в Китай ехать расхотел. Судя по всему, американские власти его считали чуть ли не дезертиром, и домой он возвращаться спешил.
Осень была ужасная. Мало-помалу шумные художники из неудачников сменились в амстердамской квартирке совершенно иной и, надо сказать, куда менее симпатичной публикой. Небритые арабы и молоденькие немцы приносили неизвестного назначения пакеты и пакетики, по даже ящики, завернутые в плотную бумагу и достаточно тяжелые. Мрачноватые латиноамериканцы в кожаных куртках их забирали. В конце осени нагрянула и полиция в счастливый момент, когда в доме не было ни пакетов, ни пакетиков, ни, Боже упаси, ящиков. Перед Клер рассыпались в любезностях, Феликса хмуро расспрашивали на предмет его друзей-немцев, вновь появившихся, и то ненадолго, лишь к весне.
Работать Феликс перестал. Брезгливо листал то Маркса, то Троцкого, то Энвера Ходжу, один том Мао Цзэдуна собственноручно сжег в муфельной печке, где Клэр обжигала свою мелкую пластику.
Она плакала. Как-то сразу слетел с нее весь хипповский налет, оказалась под ним, по ее же русскому выражению, обыкновенная баба. Уговаривала вернуться в Штаты, ребенка завести, в Сицилию, что ли, навеки переселиться. Наконец потащила к психиатру. Густой снег за окном, достигая мокрого асфальта, мгновенно таял; простуженный доктор комкал клетчатый платок. Аминокислотный баланс, бормотал он, инсулиновые шоки. Больной запирался в своей комнате, рисовал всякую дрянь, виселицы какие-то с голубиными крылышками, и все рисунки отправлял все в ту же печку. Вот так и тянулось до второго августа, когда Клэр проснулась в квартире одна, обнаружив только записку с просьбой «не разыскивать» и вымученной
Тела несчастного самоубийцы, разумеется, разыскивать не стали, не вчера родились сотрудники амстердамской полиции. Да и зареванная Клэр почти сразу сообразила, что стала жертвой неуклюжей комедии. («Жестокости этой до сих пор понять не могу»,—всхлипывала она 4 года спустя в Тбилиси.) «Шизофрения»,—продолжал бормотать доктор. Возможно, возможно, кто же спорит, только паспорт он с собою прихватил, не запамятовал, да и с банковского общего счета почти все деньги снял недели за три до исчезновения. А дальше что? Да ничего. Одна нью-йоркская газетенка поспешила опубликовать нечто вроде некролога, картины, отосланные Клэр хозяину галереи, где выставлялся Феликс довольно быстро были распроданы. Выручку переслали родителям.
— Вот я и решила, что с меня хватит. Так и сдохну в пригороде, нарожаю детей, буду новые блюда для мужа изобретать, шить, вязать.
— Забыла про свои горшки
— Ну, горшки.
— И русские приключения.
— Заткнись.
— Скоро, скоро уже вернешься к своему вязанью. Не забавно ли — Света ведь тоже вяжет. Пишет, что купила по случаю деревенской шерсти и уже взялась за толстый свитер для меня. Белый. Могу спросить у фасон по телефону. Свяжешь Биллу такой же, благо и шерсть у вас не проблема.
— Марк!
Знаешь, ты до сих пор влюблена в своего Феликса. Как кошка. А я—тот самый черный проводник, с которым прямо-таки обязана переспать просвещенная белая путешественница по Африке. Куда мне, свиным-то рылом, в калашный ряд. Амстердам, понимаешь ли, картины, каналы, террористы...
— Я тебя люблю, Марк.
— Оставь. Я тоже полюбил тебя—а что толку?
В гостиничном номере, несмотря на полдень, полутемно—это от задернутых штор, таких же плотных, как в комнате у Марка, но не багровых, а лиственно-зеленых. Освещение поэтому не мрачно, а совсем спокойно. Сквозь щель между шторами виднеется в отдалении серебряная коническая крыша церквушки, той самой, что расписана изнутри любимым Ладо Гудиашвили; городской шум слышен довольно внятно, а разговор не то что не клеится, но ушел куда-то в сторону — у бедной Клэр глаза на мокром месте, Марку со всеми его злыми заявлениями тоже совсем не весело, и совершенно непонятно — зачем они так друг друга изводят, неужто и впрямь так уж без памяти влюблены? Наверное, так оно и есть, но беззаконной этой любви, к торжеству праведников, осталось жить недолго, автобус притормаживает в деревушке на полпути к Тбилиси, и вся туристическая шарага стремглав несется к киоску с газированной водой, библиофильствующий же Марк по привычке забредает в книжную лавчонку, где дремлет над прилавком, склонив кудрявую голову на точеные руки, молодая продавщица в черном.
— Что ты делаешь тут?—нагоняет его Клэр.
— Охочусь, милая.
— Нашел что-нибудь?
— Дохлый номер.
С сожалением пробегает он взглядом по полкам, пестрящим серебряной по синему вязью грузинских названий, а шофер автобуса уже в третий раз нажимает на клаксон. Мистер Файф с натугой раскрывает окно, громогласно поясняя, как полезен его легким здешний воздух. Да и в самом деле, жара и запах дорожной пыли в этих местах странно смешаны с горной свежестью. А вокруг тишина, даже стайка мальчишек, сгрудившаяся у автобусных дверей, помалкивает. Наверняка успел шикнуть на них потихоньку строгий Гиви, но даже он не может запретить им показывать пальцами на Люси и Хэлен—-обе дуры сегодня нацепили шорты и едва прикрывающие тело майки, так что в музей Сталина их пустили с большим скрипом.