Млечный путь
Шрифт:
Мансур слушал ее вполуха и не сводил глаз с Нурании. Она чистила картофель, крошила лук, ставила на стол посуду и то и дело бросала на него настороженные взгляды. Губы сомкнуты, брови слегка нахмурены. С той, военной, поры, она почти не изменилась, только клок седины возле уха стал чуть пошире да печальнее, глубже стали глаза.
— Пригляди за котлом, как бы бульон не убежал, — наказала ей Залифа, сбегая с крыльца. — Я сейчас...
Не зная, как разговорить Нуранию, Мансур ухватился за первую возможность и похвалил Залифу:
— Ну, прямо огонь у тебя тетушка!
— Да, она такая, — тихо отозвалась
Залифа с порога заговорила снова:
— На следующей неделе сабантуй. Первый раз за столько-то лет! Ведь последний раз — помнишь, Нурания? — в сороковом году был сабантуй, вы еще с Зарифом приезжали. В сорок первом не успели, война началась. Неужели и до этой радости дожили, о аллах!.. Сестра с мужем медовуху заквасили. Мы-то разве знаем с Нуранией, как это делается. Вот я и попросила их на нашу долю заложить три кило сахару. Думаю, вдруг гости... — с довольным видом рассказывала она, со смехом ставя на стол четвертную бутыль с желтоватой жидкостью. — Гляди-ка, как оно кстати получилось! Вот, принесла авансом...
— Если ради меня, то не стоило... — начал было Мансур, но Залифа тут же запротестовала, прервала его с обидой в голосе:
— Ну, вот еще! Скажет же — не стоило... Думаешь, если вдова солдатская мыкается без мужа, то Залифа не может гостя приветить? Нет, не такая женщина Залифа! И гость вон из какой дали — не из соседнего аула... Сядем-ка за стол! А ты, Мансур, управляйся с четвертью, мужское это дело...
Пока варилось мясо, готовился бешбармак, разговор шел о больших и малых событиях в мире, в стране, о родных местах Мансура, о житье-бытье в здешних краях, но все трое, словно по молчаливому уговору, обходили то главное, из-за чего эта встреча. Залифа, выпив стакан медовухи — много ли надо уставшей на работе женщине, — чуть-чуть захмелела и, настойчиво угощая Мансура горячей, с пылу с жару, лапшой, заправленной молодой бараниной, запела тихим голосом.
Пела она об одинокой печальной звезде, спутнице месяца, гаснущей на заре, о птице с подбитым крылом, о женщине, тоскующей в одиночестве, и слезы струились из ее полуприкрытых глаз. Вот она вытянула последнюю трепетно-высокую ноту, подперла щеки руками и с невыразимой горестной дрожью в голосе проговорила:
— Ох, эта война! Подрубила наши корни, будь она проклята трижды! За что, господи?!
В эту минуту она и впрямь напоминала ту самую одинокую птицу с поломанным крылом, о которой пела, и у Мансура больно сжалось сердце.
— Успокойся, енге [9] ! — Нурания обняла ее за плечи, вытерла ей глаза. — Прошу тебя...
— Да, да, — виновато улыбнулась Залифа сквозь слезы. Встрепенулась птица, взмахнула крылом. — Плачь не плачь — ничего не изменишь... Но ты, Мансур, не подумай, что мы тут только сидим и ревем. Хоть и далековато нам до тех, у кого мужики в доме, но стараемся, как же иначе! Судьба наша такая. Ничего, вот вырастет мой Рашит — глядишь, и в наши окна солнышко заглянет... — На вопросительный взгляд Мансура ее лицо озарилось счастливой улыбкой: — О сыне говорю.
9
Енге — тетя (обращение к жене старшего брата).
Весь вечер Нурания молчала. Уже убирая со стола, улучив момент, когда золовка зачем-то вышла из дома, Залифа сказала Мансуру:
— Говорят, и батыру отдых нужен. Вижу, устал ты с дороги. Давеча я поговорила с соседями, они, старик со старухой, вдвоем живут, дом чистый, просторный. Там заночуешь. Не то, сам знаешь, от людей неудобно.
Мансур уже понял, что без помощи и посредничества Залифы ему не обойтись. С нее надо начинать, ее склонить на свою сторону.
Наутро она сама и начала разговор:
— Как ни уговаривала я, как ни сердилась, не захотела Нурания отвечать на твои письма. Оба без ответа оставила.
— Почему же?
— Будто не понимаешь! — вздохнула Залифа. — После всего, что пережила бедняжка, до писем ли ей? Ведь подумать страшно... А так, кажется, хорошо о тебе думает. Вспоминала. Но что с того?.. Ты мне честно скажи: просто так, из баловства, приехал или это... теплое чувство к ней имеешь?
— Хочу увезти ее с собой, — ответил Мансур.
Уверенность в его голосе ошеломила Залифу.
— Аллах милосердный! — всплеснула она руками. — Как я ее отпущу из родного аула да в чужие края? Думаешь, меня дурная кобыла лягнула в голову? Нет, нет! Я ведь считала, что и письма-то свои ты писал потехи ради. Как же — баба молодая, красивая...
— Но...
— Не перебивай! — разошлась она не на шутку. — Увезешь ты ее, а там вдруг обидишь, прошлым упрекнешь или остынешь. Не жить ей тогда! Об этом подумал? Женщина — не игрушка. Она ведь только-только начинает в себя приходить, к нам привыкать. Не надо, Мансур, оставь, не трави ей душу!
От этого напора его бросило в жар:
— Но, енге...
— Во, гляди-ка, он уже меня в родственницы произвел!— воскликнула она, погрозив пальцем.
— Да ты послушай! — начал сердиться Мансур. — Ей что же, до старости у тебя жить? И то, что я никого не хочу видеть, кроме нее, — тоже не в счет? Зря сомневаешься, я постараюсь, чтобы ей хорошо было.
— Ой, не знаю, не знаю, к добру ли это. Хоть режь, не лежит душа, — всплакнула Залифа. — Боюсь я за нее, как бы не зачахла без меня...
— Но и ты скажи свое слово.
— Я-то скажу, не враг ей... — тихо проговорила она, почему-то оглядываясь по сторонам. — Только вот как сельсовет посмотрит на это. Председатель-то наш изводит Нуранию своими придирками. То сам заявится и начнет приставать со всякими вопросами: не получала ли там, в Германии, задания против нашей страны да нет ли тайной связи с кем, то вызовет к себе. И участковый, зараза, как приедет в аул, все вынюхивает, людей спрашивает, не говорит ли Нурания чего лишнего. Сердца у них нет...