Мне на плечо сегодня села стрекоза
Шрифт:
Я что-то промычал невнятное.
— О чем хоть там? — спросила Люля. — Какая тема?
— Да никакая там не тема, — сказал я, стараясь говорить повежливее. — Рассказ как рассказ.
На сплошном нерве я рванулся к телефону и позвонил Свете. Подошла Айседора, я подождал неизвестно чего и повесил трубку.
24
В этот вечер он был каким-то странным, хотя вроде бы и обычным Игорем Николаевичем. После чая он долго ходил, вышагивал по комнате, и все, что он говорил мне, он говорил, именно расхаживая по комнате и будто выстукивая какой-то ритм пальцем по столу, по пишущей машинке, по стеллажу с книгами.
За чаем как раз все было понятно: он разбирал мой рассказ по косточкам. Я не ожидал, что все это будет так интересно и так понятно, хотя, конечно, когда пишешь рассказ — это не так уж и понятно. Он очень легко находил в рассказе места глупые (они и были глупыми), или скучные, малоинтересные, даже корявые. Как-то очень легко Игорь Николаевич объяснил мне, как многое меняется в рассказе, ну, в отдельной фразе, отдельном предложении просто от порядка слов, даже от того, на каком месте стоит запятая или точка. И очень важно само слово, не такое, а именно вот такое.
— Смотри, — говорил он. — Ты пишешь: «Кошка шла, прижав к телу подбитую лапу, к сараю». Но ведь явно же, Леха, лучше так: «Прижав к телу подбитую лапу, кошка шла к сараю». Ведь верно? (Я кивал.) И почему — «шла»? Здесь это обычное слово уже не годится. Лапа-то подбита? Кошка-то ведь уже ковыляет или хромает, а не просто идет, ведь так? А вот какое слово вместо «шла» — я не знаю, это уж твое дело, твоя обязанность придумать слово именно что точное, или какое-либо неожиданное. Вот дальше ты пишешь: «Кошке хотелось плакать». Это же черт знает, как здорово, честное слово! Кошки не плачут, они как-то по другому себя выражают, когда им худо, но ты здорово написал, выразительно, поэтому и точно.
То, что он говорил потом, уже расхаживая по комнате, отбивая свой ритм пальцем то по столу, то по пишущей машинке, то по стеллажу с книгами, — это было уже не так мне понятно, я, скорее, не понимал, а ощущал, что он говорит мне что-то очень важное, существенное.
— Видишь ли, — говорил он. — Здесь есть парадокс: я тебе, ребенку, говорю о детях так, будто ты уже не ребенок, а взрослый, а это не совсем верно. Постарайся все же понять. Как пишут дети стихи, рассказы? Лучше ли, хуже — но прежде всего непосредственно, легко, живо, иногда с юмором, но не больше. Глубины, понимаешь ли, глубины — нет. Глубины переживаний. Вроде бы сами дети способны переживать глубоко, а пишут — по верхам. Ясно я объясняю? А у тебя какой-то странный прорыв. Я, черт побери, разволновался, когда про твою кошку читал. У тебя — будто про кошку, но будто и про человека, про людей, даже про меня, вот что интересно, вот что важно! Понимаешь? (Я неуверенно кивал.) Раз у тебя есть эта глубина, то техника письма, мастерство — это уже второе дело, хотя и важное. Но прежде всего ты должен, когда начинаешь писать, пишешь рассказ, почувствовать, насколько серьезно и глубоко это у тебя получается, нужно это людям или нет, понимаешь?
Я продолжал кивать, он все говорил, объяснял мне, он как-то очень горячо говорил, и это мне неизвестным образом передавалось: я разволновался. Только мне было почему-то стыдно, что все это он говорил обо мне, будто я какая-то особая персона, получалось-то именно так.
— Вот я наговорил тебе кучу соображений, — сказал он, — и не знаю, понял ты или нет. И спрашивать у тебя не буду. Понял — не понял, важно, чтобы ты хоть как-то почувствовал то, что я пытался тебе объяснить.
— Как ваша книга? — спросил я.
— Помаленьку. — Он махнул рукой. — Движется.
Дальше он опять
— Книга книгой, — говорил он. — Мне тут ситуацию личную разрешить надо, а она не разрешается. В общем, по моей вине. По моей слабости.
— Игорь Николаевич, — сказал я. — Мы тут с моим дедом штуку одну задумали, ну, я предложил… Попутешествовать на надувной лодке недельку по какой-нибудь реке или речкам. А что? Вполне возможно. Лодки, правда, пока нет, но дед обещал купить. Наверное, двухместную. Может, и вы с нами, а? Конечно, нужна будет еще лодка. А так — рыбалка, грибы, костерок вечером у воды, уха — здорово ведь, а?! Поехали? Шикарно!
Он грустно улыбнулся, пожал плечами, потом оживился и сказал, что идея действительно отличная, очень даже может быть, что неделю он вполне выкроит. Тут же мы оба завелись и стали прикидывать, что и как мы организуем, какой выберем маршрут и как чудесно будем жить, сплавляясь вниз по реке.
— Между прочим, Леха, — сказал он, — спиннингом когда-то я ловил отлично.
— А я не умею, не пробовал, — сказал я. — Ну, удочкой обычной я немного умею, а зимой наловчился даже неплохо, дед научил.
— Вы с ним и зимой ловите?
— Ага. Ездим иногда. Дед вроде бы слегка прихворнул, в санаторий вскоре собирается, а так ездим. На окуне недавно были; на блесну — прекрасно! Хотите поедем?
— Даже не знаю, — сказал он. — Заманчиво, конечно, но зимой-то я не ловил — ноль опыта.
— Ну, этому мы вас мигом научим. И снасти дадим. Лишь бы одежда теплая была, валенки.
— А отец ловит?
— Папаня — нет. У него вся жизнь в компьютерах.
— Свободное-то время есть.
— То-то и оно, что нет. То есть — есть конечно, но и тогда он только на них и сосредоточен.
— Да, это завидное качество. Ты с ним как — дружишь?
— Вполне. Папаня у меня отличный.
Уже возвращаясь от Игоря Николаевича домой, я вдруг подумал: вот ведь странно, отношения у меня дома вполне хорошие, но то, что я говорил, а главное — мог бы сказать Игорю Николаевичу, поделиться, что ли, я вряд ли бы сказал и Люле, и папане, и деду, хотя Игорь Николаевич абсолютно чужой мне человек. А может, дело именно в этом и заключается, что чужой? Я еще раз вспомнил его и снова пожалел: что-то с ним, по-моему, происходило невеселое.
25
Честно скажу: иногда сердце мое буквально сжималось, когда я думал о Светлане. Сжималось как-то особенно и не только потому, что я все не звонил ей и очень хотел ее видеть. Было такое впечатление… не знаю, как сказать… Ну, будто она наполняет весь белый свет. А ведь если вдуматься: один раз я видел ее (вернее, два) на киноленте, два раза — на рыбалке, один раз — у нее дома. Все. Больше мы не виделись и не говорили. Но дело не в том, что я постоянно думал о ней, а в том, что она непостижимым образом вошла в мою жизнь и в каком-то другом смысле — постоянно присутствовала, незримая. Взять хотя бы мое зряшное ожидание ее возле цирка. Перехваченную к ней записку и драку из-за нее. Именно из-за нее, из-за Светланы, а не буквально из-за записки: будь записка какая-нибудь другая, не к Свете, я бы вовсе не обязательно полез на этого гада Лисогорского, хотя он и сподличал. Мои несчастные тройки, педсовет — все это было из-за нее. И вся история с рассказом в газете — тоже из-за нее. И на этом дело не кончилось. Я ее не видел, с ней не говорил — но в моей жизни она продолжала присутствовать и не только в том смысле, что я о ней думал. И опять меня ждало событие, о котором я даже и подозревать не мог, но опять связанное с ней.