Мне надо кое в чем тебе признаться…
Шрифт:
И напротив, что касается моих родителей, вся эта история в определенном смысле доказала дедову правоту. Мама была художницей и хиппи, ностальгирующей по Вудстоку. Когда-то давно родители безумно влюбились друг в друга, но под скептическим оком патриарха их страсть продержалась всего несколько лет. Мое появление на свет наполнило маму счастьем, которого хватило, однако, лишь до моего трехлетия. Устав от жизни, полностью противоречащей ее мечтам о гармонии коммуны – одной любви не всегда достаточно, – она уехала, бросив нас с папой вдвоем.
Не знаю, где отец нашел силы вернуться к жизни, не сдаться и заботиться обо мне с такой любовью и нежностью. Он не падал духом и сумел воспитать меня, ни разу не сказав худого слова о жене, а скорее даже призывая терпимо относиться к ней и ее выбору. Ему было легче признать, что мама счастлива в ее другой жизни, чем удерживать жену с нами, делая несчастной. Это может показаться ненормальным, но я никогда всерьез на нее не обижалась, и в детстве, и в подростковом возрасте мне жилось морально комфортно, отец и дед
Я даже не заметила, как отец с дедом приобщили меня к искусству. Оно пришло ко мне без усилий, естественно, как дыхание. Искусство было частью их личностей, и они передали мне бескомпромиссность оценок, острое чувство подлинности, безупречный нюх на таланты. В детстве я делила все дни на будние – с занятиями в школе и домашними заданиями, которые я делала в галерее, – и выходные в музеях, на выставках, в мастерских художников, куда меня водил дедушка, уже тогда передавший управление семейным делом папе. Когда я была в галерее с отцом, я с восторгом наблюдала, какие чудеса ловкости он демонстрирует, продавая полотно или скульптуру или уговаривая художника подписать с ним контракт. Уткнувшись носом в тетради, я слышала, какие аргументы он выдвигает, как соблазняет, заставляет мечтать, ободряет, обнадеживает. Тщательно подбирая слова и выстраивая фразы, мой отец балансировал, как канатоходец на проволоке. Эти навыки запечатлелись в каждой клеточке моего существа, я впитала в себя его страсть и сделала своей. Талант общения, мастерство соблазна и любовь к художникам, свойственные галеристам, раз и навсегда укоренились в моем сознании. Я не мешала деду утверждать, будто его гены сильнее маминых, понимая, что спорить с таким старым упрямцем – бесполезная трата энергии.
Я не сомневалась, что как только я сдам выпускные экзамены, папа позовет меня к себе на работу. Но все вышло по-другому. К моему изумлению, он отправил меня продолжать учебу на другой конец страны и при этом настаивал, чтобы я специализировалась не на истории искусства, а на другой дисциплине. Мне пришлось сражаться с ним за право самостоятельно выбирать предмет обучения. Это была заодно и последняя битва деда на закате его жизни и единственная, которую он вел плечом к плечу с моей матерью. Он, когда-то безоговорочно отвергший даже саму возможность того, что однажды я возьму его детище в свои руки, лучше всех понял, что нельзя препятствовать воплощению моей страсти в жизнь. Но даже после окончания магистратуры папа не пустил меня в галерею и отправил на многочисленные стажировки к своим друзьям-коллегам. Он хотел, чтобы я повидала мир, познакомилась с другими формами искусства и разными культурами: я ездила в Африку, в Южную Америку. Ему было важно, чтобы я открылась всем жанрам творческих высказываний и приобщилась к тонкостям художественного рынка. Он считал необходимым, чтобы я завязала собственные знакомства, моя записная книжка заполнилась контактами, а я усвоила другие методы работы галеристов, менее академичные, чем его собственные. Пришлось ждать, пока мне исполнится двадцать шесть, и только тогда он позволил мне приехать домой. У меня словно гора упала с плеч. Да, мне безумно понравилось путешествовать и узнавать мир, но я рвалась обратно, в родные стены, и хотела наконец-то занять свое место рядом с отцом. Я скучала по нему, по галерее и по еще витавшим там воспоминаниям о деде.
Уже во Франции я очень быстро поняла причину, а точнее причины, навязанного мне изгнания. Прежде всего, отец был уверен, что держит меня в золотой клетке, и опасался, что однажды я не выдержу сидения в четырех стенах галереи, сорвусь и пошлю все к черту, примерно как это сделала мама. Кроме того, он хотел показать мне все поле возможностей, хотя длительное отсутствие любимой дочери разрывало его сердце – впрочем, как и мое, но только мое в меньшей мере, поскольку я проживала потрясающее приключение. Но была и еще одна причина, конечно, эгоистичная, но такая сокровенная и такая красивая, что я тут же простила его, когда он признался в ней. После двадцатилетней разлуки они с мамой были опять вместе и проживали новый тип отношений, соответствующий их характерам. На них больше ничего не давило, им не нужно было воспитывать ребенка или перед кем-то отчитываться. У них, естественно, и в мыслях не было возобновить совместную жизнь, они встречались только ради наслаждения искусством и любовью. Маме было плевать, как я к этому отнесусь, зато папа был в ужасе. Услышав это, я залилась смехом и сообщила ему, что не слепая и с раннего детства знала, что они никогда не переставали любить друг друга. Я без сомнений предпочитала честное признание любым попыткам скрыть происходящее между ними, тем более что оба они давно вышли из возраста, когда надо прятаться. И я никогда не судила их за сделанный выбор, такое мне просто не взбрело бы в голову.
Лет десять мы руководили галереей вместе. Я завершала свое образование, учась у него, и это было прекрасно, захватывающе и усиливало мое рвение. Я не воспринимала ситуацию именно как совместную работу с отцом, впрочем, он не позволял называть его в галерее папой. Среди произведений искусства, художников, клиентов он был Жоржем – я помогала мэтру, наставнику, считавшему меня равной себе. Я полагала, что наше сотрудничество будет длиться вечно. Однако незадолго до того, как Титуану исполнилось три года и он пошел в детский сад, папа призвал меня к себе весьма торжественным образом, что было абсолютно не в его привычках. Стоя перед гигантской картиной в размытых серо-голубых тонах, изображающей горизонт, которую мы только что продали и которую папа особенно любил, он объявил о своем уходе:
– Ава, дорогая, пора отпустить тебя в свободное плавание… Именно этого хотел бы твой дедушка… И этого хочу больше всего на свете я… Отныне галерея – твоя.
Его патетическая речь и затуманившийся взгляд, обращенный к полотну, помешали мне воспротивиться. Хотя и тело, и мозг вопили: «Нет, нет, не сейчас, еще слишком рано!» Я была в ужасе, чувствовала себя неспособной остаться одной и без него сохранить галерею и продолжить ее жизнь. Но я никак не могла отвергнуть его просьбу, его пожелание. Мой отец, человек, которым я восхищалась, как никем другим, считал, что обязан позволить мне расправить крылья. Так он показывал, что я уже действительно взрослая и научилась управлять своей жизнью женщины, матери и галеристки. Я не стала проявлять эгоизм, удерживая его, тем более что, если честно, для меня все складывалось хорошо. Я не стала ничего говорить, потому что слова были бы бесполезны, я просто потянулась к нему и уткнулась лицом в плечо, глотая слезы волнения.
Я нередко повторяла себе, что мне очень повезло с профессией и что ее, как и галерею, я получила в наследство. Ощущение обострялось в такие периоды, как этот, когда я с головой уходила в подготовку вернисажа, с которым связывала большие надежды. Последние несколько месяцев дела шли не очень хорошо, показатели снизились, а дверь галереи открывалась не так часто, как несколько лет назад.
Я воспользовалась спокойной обстановкой второй половины дня в середине недели, чтобы в последний раз проверить каталог выставки Идриса. В этот момент в стеклянную дверь заколотили так, что я вздрогнула. И совсем не удивилась, увидев через стекло Кармен, единственную и неповторимую. Мою лучшую подругу. Я вскочила и поторопилась открыть, пока она все не разгромила.
– Hola! [1] – пропела она бархатным голосом.
Непослушная черная шевелюра в кудряшках, тельняшка, вечный широченный комбинезон из джинсовки – Кармен единственная женщина на планете, которая умудрялась сделать этот наряд сексуальным, – и ослепительная белозубая улыбка: вместе с ней в помещение всегда врывалось солнце. Я отошла, пропуская ее. Руки Кармен были увешаны пакетами, что не сулило ничего хорошего… моему желудку. Однажды она испугалась быстрого бега времени и вознамерилась перейти на здоровый режим питания. Хуже всего было то, что она сама готовила овощные соки, смузи и совершенно несъедобные лепешки из цельного зерна. Я особо не беспокоилась: она слишком любила хорошую жизнь, чтобы выдерживать такую еду долго. Но пока она рвалась и меня посадить на свою диету. Я последовала за ней к нашей кладовке, заменявшей кухню, и то, чего я опасалась, началось. Она вытащила из огромной сумки блендер, наполненный зеленоватой субстанцией – меня затошнило от одного ее вида – и пластиковые лотки с сомнительным содержимым.
1
Привет! (исп.)
– Давай, признавайся, что это у тебя? И для кого все это?
– Я приготовила для тебя коктейль muy caliente [2] , чтобы ты была в форме… Твой большой зверь прилетел этой ночью, если я ничего не путаю!
Я закатила глаза, не решив, что лучше – расхохотаться или разозлиться на нее.
– Судя по черным кругам, вы не откладывали ничего на потом и поспешили отметить его приезд! Ну-ка, выпей!
Не успела я запротестовать, как она налила большой стакан своего пойла и протянула мне.
2
Здесь: крутой; вырвиглаз (исп.).