Мнемозина, или Алиби троеженца
Шрифт:
Он читал Аристотеля, я – Платона, он опирался на Фрейда, я – на Юнга, хотя, как я сейчас понимаю, никто из нас никогда не был прав, ибо одни опирались на творение, другие на творца, но и то, и другое были неразрывно связаны между собой, были сокровенною частью друг друга, как тело и душа, как явь и сон.
Даже безумные графики интимных дежурств, совсем недавно составленные Верой, были по-своему мудры, а по-своему эклектичны и безнравственны.
Иными словами, разум этого мира находит подтверждение в его безумии! Лучше уже не скажешь, а больше не придумаешь!
Возможно,
Я давно уже подошел к возрасту, когда не из чего выбирать, и не из чего искать, когда весь мир уже привязан к твоим старым друзьям и привычкам, когда ты боишься всего нового, как навязанной тебе самим Богом болезни.
И вот, в этот самый момент я вдруг натыкаюсь на нечто новое, нечто невообразимое, всемирное, как закон вечного тяготения друг к другу, как к модели необычного, но более совершенного космоса…
Это трудно определить словами, это проще почувствовать! Поначалу, мне даже мерещилась в моих женах какая-то неумолимая тень лесбиянства, но только поначалу, ибо, прожив с ними еще и еще, я вдруг почувствовал, что связываю их между собой тем, что происходит между нами в момент совокупления, и страсть, и ослепление, и само семя, проникающее вглубь их матки, все вечно живое и бьющееся в исступлении буйного оргазма, а потом они вдвоем, позже втроем, через все это очень крепко связываются, связываются запахом, кровью, теплом одного, соединяющего их места и времени.
Они может бы и рады уйти, но как говорится, попали в капкан собственного наслаждения, а когда твое наслаждение тешится возле другого, то поневоле запоешь его голосом, его чувствами. И все же как трудно обращаться с животным в человеческой шкуре?!
Я бы мог сказать, что наша любовь удваивает и даже утраивает нашу связь, нашу полнокровную привязанность друг к другу.
Если в начале своей жизни с Мнемозиной, когда еще мы были одни, я находил в ней черты тщеславной и отвратительной женщины, легшей только из страха со мной в постель, то теперь на фоне Веры с Капой, она вся светилась, истекала благородной и прекрасной нежностью, как будто мое семя попав в нее, сотворило само волшебство, в равной степени привязав нас друг к другу.
То же самое относилось и к Вере, которая, как оказалось, сначала из-за денег подыгрывала Мнемозине, пока не почувствовала себя матерью нашего будущего ребенка.
Семя преобразило ее до неузнаваемости, Вера более Мнемозины с Капой полюбила меня, порой молчаливо ревновала и даже плакала в те ночи, когда я обладал не ей, а другой..
Даже Капа, легшая со мной ночью в зарослях парка, у реки во влажную траву, и раздвинувшая передо мной ноги из-за одного желания, убедить жениха в своей опытной зрелости, вдруг превратилась в такую добрую милую собачку, боящуюся даже на миг расстаться со своим хозяином, и уже навсегда забывшую о своем молодом женихе.
Стоило мне лишь раз из одного любопытства напомнить ей о ее канувшем в Лету женихе, как она тут же со слезами на глазах заматерилась, будто я напомнил ей скверный анекдот, а не человека, готового с ней сблизиться на всю жизнь. Надо заметить, что ее мат звучал очень крепко и сочно, как будто она материлась всю свою сознательную жизнь, хотя до этого ей не было произнесено ни одного слова.
Иными словами она вознегодовала по поводу самой возможности совокупления с этим человеком.
А ведь, наверное, она его любила, когда ложилась со мной в траву, если так отчаянно желала быть честной по отношению к нему?!
Странная штука – жизнь, люди так сильно заблуждаются в ней, как в каком-то темном дремучем лесу, из которого никуда уже не выбраться.
Возможно, люди безгрешны в силу незнания своих собственных чувств.
Ты можешь бесчисленное количество раз проходить мимо человека, с которым твоя бы связь могла приобрести внеземную красоту и гармонию, но ты проходишь мимо, поскольку ты не чувствуешь тайной глубины этой неосуществившейся связи.
Одно лицо и фигура, как знаки оповещающие нас о том, что может выйти, но не выйдет, ибо, глядя только на внешнюю поверхность этого смертного существа, мы каким-то неведомым образом соединяем иллюзию нашего собственного совершенства с его такой же иллюзорной красотой, в то время как неодолимая похоть всего лишь приукрашивает наши чувства, не давая возможность живому выделить тайную эманацию своего существа.
Наверное, существует какой-то процент заблудившихся в этом темном лесу, не сумевших раскрыть ни себя, ни таинственной двери в другого…
Одни погрязают в грехах как в поиске вечного смысла, другие, более холодные, ищут свое размножение в суете и в славе, и те, и другие несчастны, а поэтому обладают способностью делать несчастными других.
Однако есть и немногие, чьи души в телах, как жемчужины в раковинах, созревают и множат собственное счастье, никого не оповещая об этом, хотя их блаженные морды и сияют от счастья.
В любые времена они могли быть счастливы, хотя бы потому что испытали все сполна, что им было отпущено Природой и Богом, но не в плане простого греха или сиюминутного совокупления, а в плане наивысшего блаженства: тел и душ, – все соединить!
Может кому-то это и покажется иллюзией, особенному тому, кто изо дня в день ложится в постель с одной и той же женщиной, а если и встречается с другой, то впопыхах, и с оглядкой на общество, то вполне закономерно, ибо каждый судит сам по себе, по размеру собственного счастья.
Об этом я тоже не раз, и не два спорил с Борькой Финкельсоном, который просто офигел, когда узнал про мое троеженство.
– Это какое-то недоразумение, а может быть пещерный атавизм, – призадумался Борька, укачивая горланящего Фиму.
– Сам ты атавизм, – обиделся я, – недаром же говорят, Бог любит троицу!
– Вообще-то Иаков-то, да Авраам как наш прародитель, все были многоженцами, – смягчился Борька.
– А я не многоженец, а троеженец, – заспорил я.
– А какая разница? – удивился Борька.