Много шума из никогда
Шрифт:
Данила был голоден, но пошевелиться не мог. Лепешка была разрезана его собственной рукой: вдоль, чуть наискось и не до конца, чтобы держались вместе умазанные сладостью половинки. Именно так он обычно готовил завтрак — торопливо поглядывая на часы, распахивал острым ножом буханку «Хамовнического хлеба», чтобы потом залепить нежное ржаное брюхо бабушкиным медом. Это было привычное и любимое лакомство прежнего, московского Каширина. Казалось, никто, кроме него, не умел так аппетитно примирить несоединимое — черный хлеб и белый мед. А как восхитительно все это запивалось холодным молоком!
Он сидел перед столиком на корточках, удерживая в обеих руках ржано-медовую мякоть…
III
Я выйду пройтись в Латинский квартал,
Сверну с Трафальгар на Невский с Тверской…
Даниле вдруг стало тесно в его звериной норе — снаружи небось бьет ключом многокрасочная средневековая жизнь: пируют гордые князья, праздничные толпы собираются к обедне, в церквах гремят басы усердных диаконов… На рынках торгуют медами, забраживает на солнцепеке ягода в туесах, девки пробуют тонкими пальчиками малинку… Данила заторопился: сдерживая легкое дрожание пальцев, бережно опустил медовую лепешку в объемистую холщовую торбу, извлеченную из пыльных недр сундука, наугад выдернул из колючего вороха оружия легкий охотничий топорик, сунул раскрашенной ручкой за пояс… Пора на свет Божий: тяжелая крышка люка в потолке неохотно сдвинулась набок — сквозь ударившие струи ослепительного солнца, навстречу обрывающимся вниз сухим потокам пыли, песка и золы, весело жмурясь и отпихиваясь коленями от земляных стенок подполья, Данила полез наружу.
Он не успел ничего разглядеть — только кинжальный солнечный огонь полуденного зноя в небесной выси — и тут же обрушилась в лицо теплая волна едкой пыли: пепел! Вот отчего так тяжко поддавалась крышка, придавленная сверху толстым слоем золы, вот откуда запах гари! Отплевываясь и сбивая с плеч пепельный налет, Данила отбросил крышку и с удивлением глянул снизу на массивные обугленные бревна, наваленные поверх входа в подполье — черные выгоревшие балки, обросшие дымящейся сединой и еще гудевшие от внутреннего жара… Легко подтянув на цепких лапах окованное железом тело, Данила выбрался из горловины колодца — кольчужным брюхом прямо в россыпи тлеющих угольев… Потеснил плечом обожженную колоду, быстро вскочил на ноги и аж присвистнул: настоящее пепелище!
«Враги сожгли родную хату», — весело подумал Данила. Он сразу понял, что это был егодом. Но почему-то не было грусти: наоборот, он находил какую-то задорную необычность в том, чтобы проснуться на дне пожарища. Стоило ли жалеть дом, в котором никогда не жил? Грустно бывает, когда вместе с жилищем пламя сжирает твою память, твою прошлую жизнь, обитавшую в этих стенах… а у Данилы не было прошлого. Он не чувствовал горечи — зато давно уже учуял запах паленой кожи: угли под ногами разъедали подошвы сапог.
В поисках проплешин сырой земли в этом золистом море тления, он запрыгал через балки — сбоку из-за полуразваленного остова печи выглянуло что-то темное и приземистое, похожее на… кузнечную наковальню. Поспешно, будто по раскаленному песку, Данила доскакал до железной чушки и с ходу забросил задницу на прохладный металл: надо посидеть и обдумать обстановку. Обстановка в целом нравилась Даниле. Дом сгорел — но осталось подземелье, набитое оружием и прочими сокровищами. Кроме того, выжил и сам Данила — видимо, лишь потому, что вовремя спустился в подпол пересчитать наличные деньги.
Дом построим заново, это не вопрос. Вопрос в другом: почему старый-то сгорел? Хорошо, коли он сам с перепою забыл лучинку загасить… А что, если — Данила поежился, вдруг вспомнив Радая Темурова и его симпатичных, темпераментных соотечественников. Нет, нет… едва ли. Есть надежда, что поджоги и прочие кавказские прелести остались наконец в прошлом. Точнее — в будущем. Здесь, на Руси, не бывает выстрелов из проезжающего мимо «мерса». Здесь враг не живет с тобой на одном этаже — его знают в лицо и бьют всем миром, медленно и сосредоточенно, ежегодно ополчаясь под Спасовы знамена и методично выжигая кочевья, как сухостой по весне.
Он усмехнулся вдруг, представив, как выглядит со стороны: здоровый громила в клочьях кольчуги, эдакая гора колючего железа, обросшая остриями мечей, лезвиями топоров и кинжалов — сидит, подогнув ножки, на кузнечной наковальне, как на унитазе, — и размышляет. А вокруг — широкое пепелище, еще дальше — незнакомый лес начинается, звенит птичьими криками и весь переливается зелеными волнами трепещущих бликов, ясными травяными запахами… Данила задрал сожмуренную морду к солнцу — сквозь ресницы он видел только жаркий сгусток раскаленного лета в вышине, пульсирующее облако света, неожиданно вызолотившее прядь его серых волос, налетевших в лицо… Ровный солнечный ветер, повернув с леса, разогнал едкую завесу дыма и коснулся лица влажным сладострастным запахом скользких и свежих липовых листьев, таинственной почвенной сырости и крапивного сока… Вот так и просидел бы всю жизнь, не открывая глаз, медленно подумал Данила.
И вдруг вскочил на ноги — глаза широко раскрыты, и рука уже на полпути к рукояти меча, а в голове легкий звон ужаса: в трех шагах от наковальни из-под обрушившихся прогоревших бревен — что это? Сапоги? Так и есть — Данила метнулся, зачем-то пригибаясь к земле, туда, где из кучи угольев торчали страшно скрюченные, почерневшие… Господи, это же человек…
Данила понял, что сейчас внутри что-то разорвется тучей болезненных колких осколков, и сквозь рев собственной крови в мозгу он начал медленно, как кобру за хвост, вытаскивать на поверхность сознания эту безумную мысль: обгоревший труп под завалом дымящихся бревен… Кто-то из ребят. Кто-то из наших…
Я выжил потому, что очутился в подполе. Колокол сработал, перебросил меня в другой мир. А… остальные? Он рывком обернулся обратно к лесу — взгляд заметался меж деревьев… что, солнце спряталось и лес как будто потемнел? И Данила закричал. Он понял, что готов сделать все что угодно — только не смотреть на обугленные кости… не распознавать никого в том, что осталось от этого человека! Прекрасно понимая, что это глупо и бесполезно, он прокричал каким-то чужим, непослушным голосом имена своих друзей — трижды позвал каждого из них, беспомощно вслушиваясь в садистские отголоски злобного эха.