Моцарт
Шрифт:
Бывает, живет человек, живет — увлекается и охладевает, радуется и огорчается, негодует и восхищается, силится побороть невзгоды и упивается успехами, поглощенный трудами и заботами, не замечает быстрого бега времени и считает, что жизнь его насыщена событиями, одно важней другого. И вдруг приходит что-то новое, что вытесняет все прежнее и до краев заполняет думы и чувства, помыслы и поступки, дни и ночи. Теперь уже человек недоумевает: как мог он раньше жить без этого нового, огромного, всепоглощающего, без того, что нарушило все планы и смешало все расчеты?!
Так случилось и с Вольфгангом, случилось в тот момент, когда он уже был готов покинуть Маннгейм. Вначале он не понял того, что произошло. И лишь много часов спустя, ночью, вдруг все стало ясно.
Посреди
Так он и сделал. Тихонько, чтобы не разбудить мать, пропел привязавшуюся фразу. Но на этот раз мелодия не исчезла, а продолжала упрямо звучать. Была бы хоть свежей — необидно, а то ведь затрепанная, давно навязшая в ушах песенка кого-то из модных в салонах композиторов, не то Фишера, не то Вангаля. И откуда взялась она?!
Что поделать, пришлось вылезти из теплой кровати и сесть за инструмент.
И в тишине, нарушаемой лишь дыханием спящей Анны Марии, зазвучал клавесин, робко, чуть слышно, будто за разрисованным морозом окном зазвенела весенняя капель: юная и нежная весенняя капель в лютой стуже декабрьской ночи. И из звуков этих возник образ — девушка, юная и нежная, легкая, как дыхание приближающейся весны. Тонкая худенькая шея, по-детски угловатые плечи, острые ключицы, так мало подходящие к широкому вырезу бального платья, маленькая, красивая грудь. Узкая кисть левой руки оперлась на клавир, а правая рука прижалась к груди; тонкие, суживающиеся на концах пальцы чуть вздрагивают, комкая кружева…
Громче зазвучал клавесин. Теперь мелодия не скакала рывками от звука к звуку, а текла плавно. Клавиши пели, и вместе с их пением в комнату впорхнул теплый девичий голос. Слушая его, забываешь, что в лунном свете клубится пар твоего дыхания, что пальцы леденеют от холода.
Вчера Вольфганг впервые услышал этот голос. Вечером он зашел к одному из маннгеймских друзей. Вечер выдался скучный. Гости уже порядком надоели друг другу и ждали только случая, чтобы поскорее, не обидев хозяев, разойтись по домам. Дочь хозяина, певица, попросила Вольфганга проаккомпанировать ей. Он это сделал. Но играть соло отказался — очень устал за день. Тогда выступил сам хозяин, он сыграл концерт Вольфганга для флейты, а затем вместе со своими приятелями исполнил квартет Вагензейля. Все было очень чинно и очень скучно. Каждый из исполнителей был вполне искусным музыкантом, у каждого хватило умения сыграть свою партию гладко, и у каждого было достаточно много работы днем, чтобы еще вечером расходовать душевные силы. Когда все собрались откланяться и разойтись, хозяйская дочь предложила послушать молодую певицу. Гости нехотя согласились. Остался и Вольфганг.
Певица спела немного, всего две арии и вот эту песенку. Пела не очень совершенно: видимо, волновалась. Но Вольфганг тотчас же разглядел талант. Большим, драгоценным даром обладала эта хрупкая, тоненькая, сильно робеющая девушка. И было обидно, что остальные не замечали ее таланта. Они не очень внимательно, перебрасываясь шутками и вполголоса переговариваясь, слушали пение, лениво, больше для вида, аплодировали, а дочь хозяина — известная придворная актриса — под конец покровительственно чмокнула молоденькую певицу, хотя ей самой и не грезилось петь так, как пела эта юная девушка.
А той это необычайно польстило. Счастливая, она ни на шаг не отходила от своей покровительницы, и Вольфгангу так и не удалось поговорить с молоденькой певицей. К тому же гости заторопились, с одним из них Вольфгангу было по пути, и он поехал домой.
И вот дома посреди ночи он проснулся, разбуженный той самой песенкой.
Чем больше он ее играл, чем больше варьировал на разные лады, тем явственней становились черты вчерашней незнакомки — удлиненный разрез карих глаз, то объятых боязнью, то загорающихся дерзким восторгом,
На другой день он уже знал, что зовут ее Алоизией Вебер, что ей пятнадцать лет, что она — дочь театрального суфлера и переписчика нот Фридолина Вебера.
Моцарт без труда разыскал в театре суфлера. Это был высоченный, плотный человек, широкоплечий и широколицый, очень добродушный и общительный. Вольфгангу он, разумеется, показался красавцем, хотя Фридолина Вебера красивым считали лет десять тому назад. Моцарт увидел крутой лоб, но не заметил пересекающих его морщин, увидел спокойные, мечтательно-мягкие глаза, но то, что они почти совсем скрыты нависшими веками и набухшими мешками, Вольфганг не заметил. Что действительно было замечательным в этом человеке — это голос: низкий, густой и удивительно раскатистый бас. Фридолин Вебер не разговаривал, а рокотал, широко размахивая при этом руками. Казалось, он жадно ловит каждый миг, когда, наконец, можно вволю размяться после изнурительного сиденья в тесной суфлерской будке и всласть наговориться после долгого шептанья. Когда Вольфганг представился и попросил переписать несколько своих сочинений, присовокупив при этом небольшой аванс, Фридолин Вебер без церемоний сгреб юношу в свои объятия и прогрохотал, что он, честный немец, счастлив встретиться с другим честным немцем, замечательным капельмейстером, надеждой нации, и что он будет несказанно рад видеть молодого маэстро гостем в своем доме.
Едва дождавшись вечера, Вольфганг отправился к Веберам. Жили они на самом краю города. И хотя идти пришлось пешком, а на дворе стояли крещенские морозы, далекий путь показался Вольфгангу коротким, а погода замечательной.
Дверь открыла статная черноглазая девушка в стоптанных туфлях на босу ногу. Лицо ее было выпачкано сажей. Увидев молодого, щеголевато одетого гостя, девушка смутилась, принялась торопливо вытирать засаленным передником лицо, отчего оно стало еще более грязным, крикнула: «Папа, к тебе пришли!» — и убежала.
В прихожую заглянула белокурая девчушка, состроила гримаску и, проговорив: «Папа сейчас выйдет!» — тоже скрылась.
Наконец появился и сам хозяин. Маленькая прихожая сразу же наполнилась шумом и стала еще тесней. Теперь Вебер казался еще больше и шире: на нем был длинный и просторный стеганый халат. Кое-где шелк сильно посекся и наружу выбивались клочья ваты. Схватив гостя под руку, он потащил его в комнаты.
Квартира Веберов была большая, но жилось в ней, судя по всему, тесно. Всюду стояли вещи: шкафы, комоды, этажерки, сундуки, диваны, кресла. Мебель старинная, громоздкая и в свое время дорогая, теперь не представляла никакой ценности: диван красного дерева был изуродован спинкой, грубо сколоченной из дурно обтесанных досок, изящный письменный стол, инкрустированный перламутром, стоял вместо ножек на чурбаках, из-под плюша кресельных сидений торчали пружины.
Везде был беспорядок. Но больше всего он ощущался в кабинете хозяина — длинной, узкой комнате. Здесь все было завалено книгами, нотами, гусиными перьями, листами чистой и исписанной нотной бумаги. Ноты и книги валялись даже на клавесине, а рядом, на крышке того же многострадального клавесина лежали трость, парик и несколько трубок с длинными чубуками.
Фридолин Вебер подошел к камину. Перед ним в мягком кресле дремала пожилая женщина. Красноватый отблеск тлеющих углей, играя на ее сухом, морщинистом лице с тонкими, плотно поджатыми губами и крючковатым носом, придавал лицу мрачное, даже зловещее выражение. Оно еще более усиливалось тем, что у ног женщины лежал тощий черный кот, зеленые глаза которого сверкали в красноватой полумгле.