Модеста Миньон
Шрифт:
— Знаешь, Лабриер, — сказал Каналис, подливая клерку шампанского, — из этого славного малого вышел бы замечательный секретарь посольства...
— Такой замечательный, что он мог бы подсидетьсвоего патрона! — заметил карлик, бросая на Каналиса взгляд, дерзость которого потонула в пене шампанского. — Благодарности во мне нет ни чуточки, зато вполне достаточно пронырливости, чтобы сесть вам на шею. Этакого большого поэта оседлает недоносок!.. Здорово, а? Что ж, это случается и даже довольно часто... в издательском деле. Ну что вы смотрите на меня, как на шпагоглотателя? Эх, дорогой гений, вы же незаурядный человек, поскольку вы гений, и прекрасно понимаете, что только дураки верят в благодарность. Сие понятие значится в словаре, но отсутствует в человеческом сердце. Благодарность имеет цену лишь на горных высотах, которые не называются ни Парнасом, ни Пиндом [97] .
97
Пинд— древнее название горы в Северной Греции (современное название Аграфа); по верованиям древних греков, одно из местопребываний бога Аполлона и муз.
— Допьем эту бутылку, — проговорил поэт, наполняя стакан Бутши.
— Вы меня напоите допьяна, — сказал клерк, поглощая девятый бокал шампанского. — Найдется ли у вас постель, где бы я мог поспать часок-другой? Мой патрон воздержан, как осел, да он и есть настоящий осел, а супруга его — жирафа! Строгие особы! Пожалуй, еще будут меня бранить за то, что я выпил. Ну, и верно: у них в голове хоть и пусто, да она не кружится, у меня ума палата, да я весь его растерял, а мне еще надо сегодня составлять всякие акты-контракты... — Затем, следуя особой логике пьяных, он воскликнул: — Экая память! Не уступит моей благодарности.
— Бутша, — воскликнул поэт, — ты только сейчас говорил, что не умеешь быть благодарным! Ты себе противоречишь.
— Ни капли, — продолжал клерк. — Забвение — знак презрения. А то, что надо, я помню крепко. Будьте уверены, из меня получится знатный секретарь.
— Но как ты примешься за дело, чтобы спровадить герцога? — спросил Каналис, очень довольный тем, что разговор принял желательное направление.
— Сие вас не касается! — проговорил клерк, громко икнув.
С трудом поворачивая голову, Бутша переводил взгляд с Жермена на Лабриера и с Лабриера на Каналиса, как это делают люди, когда чувствуют, что пьянеют, и опасаются, не понизилось ли к ним уважение окружающих, ибо когда в вине тонут все чувства, на поверхности остается лишь самолюбие.
— Послушайте, великий поэт, вы, я вижу, большой шутник! Неужто вы принимаете меня за одного из ваших читателей? Я все понимаю. Ведь это вы заставили своего друга скакать во весь опор в Париж, вы послали его собрать сведения о семействе Миньон... Я все понимаю, я все привираю, ты привираешь, мы привираем... Ладно! Но будьте так любезны, не считайте меня дураком. Поверьте, я о своем положении никогда не забываю. У меня во всем расчет. У старшего клерка мэтра Латурнеля сердце словно несгораемый шкаф... Язык мой не выдаст ни единой тайны клиентов. Я знаю все, а будто ничего не знаю. Да еще вот что — моя страсть всем известна. Модеста — моя любовь, моя ученица, она должна сделать хорошую партию... И я улестил бы герцога, если б это понадобилось. Но вы женитесь...
— Жермен, кофе и ликеры! — приказал Каналис.
— Ликеры? — повторил Бутша, закрываясь рукой, словно полудева, которая пытается противостоять искушению. — Ах, бедные мои акты-контракты! Среди них как раз есть брачный контракт. А знаете, младший клерк у нас глуп, как пробка. Перепутает статьи в контракте и... по...по...посягнет, по...пожалуй, на неотъемлемое достояние будущей супруги. Он считает себя красавцем, потому что вымахал ростом до крыши... Болван!
— Выпейте,
— Советуется... она со мной всегда советуется.
— Как вы полагаете, любит она меня? — спросил поэт.
— Д-да... любит... больше, чем герцога! — ответил клерк, выходя из пьяного оцепенения, прекрасно разыгранного. — Любит за бескорыстие ваше. Она мне говорила: «Ради него я готова на самые большие жертвы, не надо мне роскошных туалетов, буду тратить только тысячу экю в год...» Всю жизнь она вам будет доказывать, что вы разумно поступили, женившись на ней. И она здорово (громкая икота)... честная (икота)... поверьте, и образованная... все знает... Такая уж девушка уродилась.
— Значит, все эти достоинства и триста тысяч франков в придачу? — сказал Каналис.
— А что ж, возможно, и дадут за ней такую сумму, — заметил клерк с воодушевлением. — Папаша Миньон очень умен и молодец — настоящий отец. Уважаю его. Он последнее отдаст, лишь бы получше устроить свою единственную дочку. Ваша Реставрация приучила полковника (новый приступ икоты) существовать на половинный оклад. Он будет жить-поживатьв Гавре, потихоньку, полегоньку, вместе с Дюме, а все свои тысячи отдаст дочке. Да еще не забывайте, что Дюме собирается завещать свое состояние Модесте. Дюме, как вы знаете, бретонец; раз он сказал — и договора никакого не надо. Дюме своему слову не изменит. Денег у него будет не меньше, чем у патрона. Оба они прислушиваются к моим словам не хуже вас, хотя у них я никогда не говорю так много и так складно. Так вот, я сказал им: «Напрасно вы вложили столько денег в виллу. Если Вилькен и оставит ее за вами, ваши двести тысяч — мертвый капитал, никакого он не даст дохода... Следовательно, у вас останется только сто тысяч на все протори и убытки, а, на мой взгляд, этого маловато». Последнее время полковник все совещается с Дюме. Поверьте, Модеста богата. В порту и в городе болтают глупости. Зависть человеческая! Подите поищите девушек с таким приданым, во всем департаменте не найдете! — воскликнул Бутша и растопырил пальцы, чтобы лучше сосчитать. — Двести или триста тысяч франков наличными, — проговорил он, загибая пальцем правой руки большой палец на левой руке, — вот вам раз. Вилла «Миньон», хоть и бездоходная, а все-таки вилла — вот вам два, — продолжал он, загибая указательный палец. — В-третьих, состояние Дюме, — прибавил он, загибая средний палец. — Видите: у крошки Модесты окажется шестьсот тысяч приданого, как только оба солдафона отправятся на тот свет за паролем к вечному судье.
Это наивное и грубое признание, запиваемое ликером, настолько же отрезвляло Каналиса, насколько, казалось, опьяняло Бутшу. Очевидно, в глазах провинциального клерка это было неслыханное богатство. Бутша уронил голову на ладонь правой руки и, величественно облокотясь на стол, подмигнул, разговаривая сам с собой.
— Ежели принять во внимание, с какой быстротой дробятся состояния из-за статьи кодекса «О праве наследования», то через двадцать лет невеста с миллионным приданым будет таким же редкостным зверем, как бескорыстный ростовщик. Вы скажете, пожалуй, что Модеста легко промотает двенадцать тысяч франков процентов со своего приданого. Ну, пусть промотает. Зато она мила... очень мила... очень... Поэт, вы должны любить образные сравнения, — слушайте: она чиста, как голубка, и лукава, как обезьянка.
— А ты мне говорил, — вполголоса обратился Каналис к Лабриеру, — что у ее отца шесть миллионов!
— Друг мой, — ответил Эрнест, — разреши тебе заметить, что я должен был молчать, я связан клятвой. Право, я и так сказал слишком много...
— Связан клятвой? Кому ж ты дал ее?
— Господину Миньону.
— Как, Эрнест! Ведь ты же прекрасно знаешь, как мне необходимо богатство...
Бутша храпел.
— Тебе известно мое положение и все, что я потеряю на улице Гренель, если женюсь, и ты хладнокровно даешь мне гибнуть? — сказал Каналис, бледнея. — Ведь мы друзья, и наша дружба, дорогой мой, наложила на нас взаимные обязательства гораздо ранее, чем та клятва, которую потребовал от тебя этот хитрый провансалец...
— Дорогой мой, — сказал Эрнест, — я так люблю Модесту, что...
— Глупец! Бери ее себе, — закричал поэт. — Нарушь же свою клятву!
— Дай мне слово честного человека забыть все, что я скажу, и держать себя со мной так, как будто ты никогда не слышал этого признания, что бы ни случилось впоследствии.
— Клянусь тебе памятью моей матери!
— Так вот, господин Миньон сказал мне в Париже, что у него вовсе нет того огромного состояния, о котором говорил Монжено. Полковник намеревается дать за дочерью двести тысяч франков. Но в чем тут секрет, Мельхиор? Сказалось ли в этом недоверие отца? Был ли он искренен? Не мне это решать. Если Модеста снизойдет до меня, я готов ее взять без всякого приданого.