Модильяни
Шрифт:
Даже после двенадцати лет замужества Евгения плохо представляла себе, каково состояние дел их семьи, тем более что супруга она видела отнюдь не часто. Большую часть времени Фламинио проводил на Сардинии со своими братьями Абрамо и Альберто, пытаясь во что бы то ни стало поддержать жизнь в угасающем семейном предприятии, к несчастью день ото дня все глубже увязавшем в долгах.
В первой половине XIX века их дед Абрамвита и отец Эмануэле Модильяни приобрели в окрестностях Кальяри участок земли и с согласия тогдашнего министра сельского хозяйства, торговли и мореплавания графа Камилло де Кавура получили разрешение свести тамошний лес, чтобы развернуть производство угля и древесины. Несколько лет спустя они прикупили новые земли, теперь их предприятие вело дела в треугольнике между Макомером, Ориддой и Домус Новус, на площади в шестьдесят тысяч гектаров, включая двенадцать тысяч гектаров пахотной земли, лес и двадцать пять участков для добычи полезных ископаемых.
Из троих Эмануэлевых отпрысков с наибольшим рвением взялся за дело именно Фламинио. Он обосновался в поместье и, продолжая расширять и совершенствовать все, что относилось к сельским работам, стал интересоваться заодно прокладкой шахтных штолен. В 1863–1864 годах под Иглезиасом нашли значительное месторождение цинка, причем особенно много его залегало на землях Модильяни.
В Иглезиас, маленький провинциальный городок, до той поры ни у кого не вызывавший интереса, неожиданно устремилось множество деловых людей, биржевых маклеров, инвесторов, инженеров-шахтостроителей, коммерсантов и политиков. О городе заговорили в Европе. Тотчас появились товарные склады, большие и маленькие лавки, постоялые дворы, рестораны, не хватало только современной красивой и комфортабельной гостиницы.
Среди всего этого оборотистого люда, затопившего провинциальный сардинский городишко, было немало уроженцев Тосканы, весьма сведущих в строительстве шахт; от них до самой Тосканы быстро дошли сведения, что здесь надобна первоклассная гостиница. И вот тосканский предприниматель Тито Тачи, впоследствии близкий приятель Фламинио Модильяни, в 1870 году решил выстроить отель в историческом центре Иглезиаса.
«Золотой лев» был открыт в 1872 году и вскоре стал средоточием всех собраний и местом, где заключались все крупные сделки. Именно в «Золотом льве» Фламинио Модильяни обзавелся деловыми знакомствами в среде коммерсантов и политиков, вместе с которыми лакомился прелестями местной кухни: запеченной в духовке уткой, заливным из фаршированной курицы и поросенком, запеченным под соусом «канноно» из одноименного красного вина, знаменитого в тех местах. Здесь высоко ценили продукты, выращенные на землях Модильяни, и напитки с его виноградников.
В той же гостинице Тито Таче при посредстве Энрико Серпиери, первого председателя Кальярской торгово-промышленной палаты, Фламинио Модильяни познакомился с Исааком Гарсеном, отцом своей будущей супруги.
Во время одного из путешествий в Марсель, где была в основном сосредоточена коммерция Гарсенов, Фламинио познакомился с Евгенией. Решение просватать дочь, которой еще не исполнилось и шестнадцати, было принято родителями без ее согласия. О браке договорились главы двух солидных торговых семейств, прочно связанных деловыми обязательствами. Сама свадьба имела место два года спустя. За ней для молодой женщины последовала долгая чреда беременностей, приключавшихся после кратких наездов Фламинио в ливорнский особняк, где она обитала со свекровью и свекром в окружении многочисленных дядюшек, тетушек, не говоря уж о сонме двоюродных, троюродных и четвероюродных братьев и сестер шумного клана Модильяни.
ВРЕМЯ ТОЩИХ КОРОВ
Первые пятнадцать лет семейной жизни обернулись для Евгении цепью тусклых одиноких месяцев, поскольку мужа у нее как бы и не было. Физически он почти всегда отсутствовал, наезжая в Ливорно на десяток дней под Пасху да на такой же срок летом.
Всем тогда казалось, что Модильяни живут довольно богато. Такое впечатление в особенности подтверждал роскошный, кишащий слугами дом на виа Рома, где всегда накрывался стол для целой толпы родственников, деловых партнеров и друзей, собиравшихся там на обильные трапезы и нескончаемые приемы, которые хозяева закатывали в целой анфиладе обширных гостиных второго этажа и столь же просторном бельэтаже, выходившем в сад. Подобное изобилие продлилось первые десять лет и внезапно оборвалось, когда Фламинио столкнулся с первыми финансовыми трудностями, причем одновременно и на Сардинии, и в Ливорно. Конечно, семейство было слишком уж многочисленным, оно буквально проедало доходы его предприятия, уходившие на безрассудные траты, погашение неисчислимых долгов и оплату процентов по векселям. Одновременно усиливались трения между марсельскими Гарсенами и ливорнскими Модильяни, вложившими кое-какие капиталы в лондонский филиал их фирмы. Связанные, как цепями, туманно сформулированными и лишенными логики финансовыми обязательствами, не увязанными друг с другом нотариальными актами и тяжбами, которые раздували нагревавшие на этом руки адвокаты, обе коммерческие фирмы, Гарсенов и Модильяни, шли к разорению.
Вот потому-то 12 июля 1884 года, день, когда Амедео появился на свет, совпал с первым наложением ареста на имущество его родителей, чтобы оплатить просроченные проценты по закладным на дом в Ливорно и фабрику на Сардинии. Фламинио был вынужден продать усадьбу в Гругуа и принадлежавшие ему шахты в Сальтоди-Джесса. Но, несмотря на это, он не отказался от ведения сардинских дел и стал жить на полном пансионе в «Золотом льве» у своего приятеля Тито Тачи.
А чуть раньше, когда Олимпия, дочь его брата Альберто, взяла в мужья некоего Джакомо Лумброзо — еще одна свадьба, венчающая деловой контракт, — Фламинио, содрогаясь от бессильной ярости, отдал по требованию семейства жениха дом на виа Рома в качестве гарантии под приданое. Первым следствием этого «блистательного» свадебного контракта было то, что супруг Евгении, не слишком понимая, как это все обернулось, вынужден был уступить натиску новой родни, пытавшейся лишить его жену и детей крыши над головой. В конечном счете семейство Лумброзо в этом вполне преуспело, захватив весь дом целиком, даже вместе с мебелью.
Так и пошло: имущество заложено и перезаложено, удавка повседневных забот затягивается все туже, бедствия грозят никогда не кончиться. В Ливорно семью буквально душит нехватка средств. Евгения страдает от этого каждодневно.
«Я утверждала, будто никогда не мерзну, — писала она в „Истории нашей семьи“, — так как не имела возможности купить зимнее пальто, а туда, куда все отправлялись в карете, я обычно шла пешком. Разумеется, прежде всего экономили на провизии, я ела по-спартански. Мы никогда не могли предложить гостю даже стакана воды, поскольку среди всех прочих пошлых подробностей повседневной жизни досаждало то, что у нас не имелось приличной посуды, на столе не было ни сносной скатерти, ни приборов… ничего, кроме самого необходимого».
После того как семейство Лумброзо фактически отвоевало дом, Евгения, перебравшись в другой, во избежание худшего потребовала, чтобы его переписали на ее имя. В почти полном одиночестве, храбро рассчитывая только на себя, она занялась обучением и воспитанием детей, сперва зарабатывая на жизнь уроками французского, а затем вместе с сестрой Лаурой организовав небольшую частную школу.
Первая учительница самой Евгении Гарсен, англичанка мисс Уайтфилд, наставляла ее в жестких до ограниченности правилах суровой дисциплины, требуя соблюдения всех негибких формальностей протестантского уклада, вдалбливая ученице ту нехитрую мысль, что жизнь — не увеселительная прогулка, но жертвенное служение без конца и начала, а потому надлежит принимать страдание без ропота и ужимок. Затем последовали счастливые годы обучения во французской частной католической школе, более светской, не пропитанной насквозь духом неумолимой муштры. Называлось то заведение Марсельский институт Ансо.
Итальянский язык был ее родным, но вдобавок в школе Евгения успешно занималась английским и французским, причем последним овладела настолько, что у себя дома сделала его основным. Все эти противоречивые веянья, оставившие свой след со времен ученичества, привнесли должное разнообразие в унаследованную ею с младенчества иудео-итальянскую культуру восприятия жизни, проникнутую серьезными духовными устремлениями; ее интеллектуальное развитие было выше среднего уровня, принятого в тогдашних семьях. Одним словом, к преподавательской стезе Евгения была неплохо подготовлена. А немалую толику душевного спокойствия и умиротворенности она почерпнула из общения с профессором Родольфо Мондольфи, с теплой дружеской преданностью помогавшим ей в самые грустные и тяжелые дни, подбадривая при первых робких шагах на новом поприще; именно ему Евгения и ее сестра обязаны решением открыть частную школу, это удалось им не без помощи нескольких ливорнских друзей: Марко Алатри, Джузеппе Моро, падре Беттини. Этот последний — католический священник, с которым Евгения познакомилась во время поездки в Вико на природу с детьми, — тоже оказал сестрам большую моральную поддержку… Но самым неоценимым было все же именно участие профессора Мондольфи.
ДЭДО — МАЛЕНЬКИЙ ФИЛОСОФ
Евгения назвала сына Амедео Клементе в честь любимого брата, пятью годами ее старше, Амедея Гарсена, надеясь, что малыш унаследует его душевную щедрость и ум, а также в память об умершей в Триполи за два месяца до его рождения сестре Клементине, женщине с очаровательной, исполненной ума улыбкой и черными сверкающими глазами. Вот на кого должен был походить юный Дэдо, как прозвали мальчика.
Отец Евгении Исаак Гарсен во времена своей марсельской юности был блестящим молодым человеком, образованным, исполненным достоинства; он сделался удачливым и весьма уважаемым маклером, биржевым игроком, но затем вынужден был покончить с делами и ликвидировать фирму заодно с ее филиалами в Лондоне и Тунисе. Впоследствии он перессорился почти со всеми членами собственного семейства, со своими сотрудниками и деловыми партнерами, а вдобавок к прочим невзгодам потеряв жену, стал подавать очевидные признаки потери душевного равновесия. В 1886-м его послали доживать свой век в Ливорно, к дочери Евгении, там он и коротал свои последние годы. Он говорил на нескольких языках, был заядлым шахматистом, проводил дни в ностальгических сетованиях о блистательном прошлом, воспоминания о коем еще долго не угасали, но в самом скором времени впал в мрачную брюзгливость — состояние, перемежаемое приступами бурной деспотической раздражительности и мрачной депрессии. Один лишь двухлетний малыш Дэдо, по словам матери, «светлый, как солнечный лучик, немного балованный, но прелестный», понимал старика и сделался его неразлучным спутником.