Мои дневники
Шрифт:
Пришел домой, заледеневшую мочалку прицепил на гвоздь, и только когда уже сел писать, она оттаяла и шлепнулась на пол.
Еще из впечатлений, которые просто невозможно все подробно передать (особенно с моей эмоциональностью): видел дом, у которого чердак заколочен большими кусками коры. Это красиво. Хорошая фактура для какого-нибудь эпизода.
Пропустил несколько дней, так как не было времени писать. Но по порядку. Утром поехали на забой, а до этого был еще занятный вечер. Меня пригласил к себе зоотехник – посмотреть его ленты кинолюбителя. Познакомились мы, когда летали в табун. Лицо его привлекло мое внимание
Вечером я был у него. Обалдел. Чего только у него нет! Просто сокровищница. Шкуры, национальные одежды, бубны. Красиво, удивительно. Потом показывал свои фотографии. Очень интересно. Вообще, снимать его нужно. Фактурен, похож на Тасиро Мифунэ. Сам шьет себе замшевые одежды и меховые шапки. Ну, конечно, «махнули». Разговорились…
Кораль с оленями
Интересный парень, что и говорить. Я от него ушел, но следующим вечером сам позвонил ему, чем-то привлек он меня. Мир у него интересный. Говорит: «Приходи». Пришел, а у него две эвенки. Сели, потрепались и так далее. Словом, в ночь эту я пал. На шкуре медведя.
Утром уехали на забой. Это жестокое зрелище. Должны забить в этот сезон всего 1500 оленей. На этот раз их было 250. Кораль – огороженный загон-лабиринт, в котором одно отделение от другого отделено черными занавесками. Жутко смотреть, как на ветру, под открытым небом среди снегов и сопок, развеваются черные занавески, между которыми, биясь рогами, мечутся олени. Потом партию штук в 5–7 «отбивают» и загоняют в малый отсек, и там из мелкашки стреляют в упор, в лоб. Олень падает на колени, и его тащат. Взвешивают, затаскивают головой на врытую в землю бочку и перерезают горло. Кровь хлещет в бочку, потом его заносят на этакий эшафот, сколоченный из досок, и «пластуют». Шкуры в одну сторону, мозги в другую, языки в третью и т. д.
Забой оленей
Поели мяса оленьего. Подарили нам шкуры и рога. Я их не взял, куда мне к моим-то, да еще и оленьи. Ребята поехали домой, и я поехал тоже, но только для того, чтобы взять карабин и патроны. Меня пригласили в тайгу на охоту…
Вернулись в Анавгай. Тут я провел три дня, но пролетели они, как один. Это было изумительно. Странно: ехал-то сюда, а возвращался мыслями домой. От этих мыслей слабнут колени, и поет, поет где-то внутри. Сладки мысли и радостны. То Степана перед собой вижу, то отца с матерью, то ребят, то девок своих, дур-куриц!
Приехал к плотнику Коле (пригласившему меня на охоту. – Современный комментарий автора). Лицо у него похоже на кукольную карикатуру на самого себя, сделанную у Образцова. Морщинистое, с оттопыренными ушами, и выражение на нем все время удивленное. Голова маленькая на тонкой шее. Остроумен и добр. Говорит, например, дочери: «Не балуйся, а то прибью гвоздем к стенке!» Та хохочет, аж на пол валится. Жена его – эвенка, фельдшер-акушер. Веселая, хорошая хозяйка. Держит мужика в руках. Она, например, на роды по вызову едет и его берет, воду греть и вообще дела делать. Он покорно поднимается и едет с
А еще там были Тюлькины. Замечательные Тюлькины. Горьковские. Волжские. Веселые, смешные. Она – Рая – с удивительным русским лицом. Волосы соломенные, глаза голубые, а ресницы и брови белые. Володя, муж ее, – механик. Зубы кривые, хохотун и простак. Добр и открыт. Дочь их, Таня, на мать похожа. Ну, опять же выпили. Пошли волжские песни…
Утром ушли с Колей на охоту. Красотища неописуемая. Снег, сопки лиловые, солнце всходило, и речная вода (река тоже зовется Анавгаем) – холодная, быстрая и совершенно изумрудно-зеленая. Шли по тайге, пробирались через завалы. Тяжело – чапыга, кедры… А поскольку поговаривали, что в округе объявился медведь-шатун, кроме ружья я тащил и карабин. Измучился, но молчал. Понял, что торбаза – вещь гениальная. Легки, мягки, теплы.
Старейший комсомолец с пафосом просил нас передать соседнему району дословно следующее: «Передайте им, что мы есть, что мы живем здесь!»
Ничего, кроме соболиных следов, не видели. Лайки бегали молча. В конце спугнули глухарку, которая пронеслась на «бреющем» полете у нас над головами. Стрелять не стали.
Пришли домой. Ах ты, Господи, что это за наслаждение – сесть на табуретку у печки после того, как пробежишь по тайге 20 верст, и вытянуть ноги! И посидеть так. Тело ломит, плечи болят, но благодать.
Сели обедать, ели оленьи сердца, пили спирт и разговаривали. Я должен был уезжать, но не вышло. Загудели. Пришли Тюлькины, потом Виктор, еще гости, и понеслось!.. Вечером пошли на танцы и плясали до упаду, так что на мне чуть торбаза не сгорели. А ироничный поначалу Виктор оказался и вовсе прекрасен. Возил меня на мотоцикле, да так, что я чуть от страху не помер…
Легли спать, а утром я сбегал, принес три бутылки, и завелись опять. Пошли на реку ловить гольцов и водку пили прямо на льду. Стреляли в цель из мелкашки. Я стрелял лучше всех, это чистая правда.
Вернулись в дом, варили застреленного «на рыбалке» зайца, и я опять бегал за «бескозырочкой». Девки наши совсем обалдели – и пили, и пели, и все подтягивались какие-то новые люди, и не было празднику конца. Я устал и прилег. Уснул… Но тут приехал Володя Косыгин за мной. «Я, – говорит, – по тебе соскучился, поехали домой». Да какое там! Опять побежал. Володя выпил и моментально запел. И как ведь пел хорошо!..
Потом ко мне подошел Витя и говорит:
– Слушай, ты знаешь, к нам кто ни приедет – все шкуры просят, а ты – нет. Ты нас всех этим прям-таки купил. Вот тебе от меня сумка пыжиков, а Толька тебе вот, смотри, медвежью шкуру держит и барана дубленого, и тарбагана на шапку, и кухлянку. Мы тебя полюбили, и ты нас помни!
У меня слезы так сами и побежали. Но уж он пошел плясать и петь. А Рая горьковская поцеловала меня в губы и смеялась все.
У машины все столпились и шумели. Русские люди – неуемные!
Приехал домой пьяный и расстроенный…
Утром уезжать. У меня же, естественно, «головонька бо-бо, денежки тю-тю». Но ничего, начали собираться. В 8.00 нас ждали в райкоме партии.
Приехали. А там в кабинете секретаря сидит все бюро. При галстуках. Сама секретарь в черном костюме. Стали толкать деревянные речи. И трогательно все это было, и глупо ужасно.