Мои домочадцы
Шрифт:
Каряга обиделся.
– Какое ж, по-твоему, – ты говори толком, а то я возьму да и наплюю, возразил он.
Взволнованная толпа напала на Карягу. Он смирился и уже с покорностью обратился к Науму:
– Кое же место читать? «Полагаемся и на здравый смысл…»
– Стой, обожди малость, Каряга, – сказал Наум и, помусолив указательный палец руки своей, ткнул в бумагу: – Попытай отселе, к примеру.
Внимание толпы напряглось до степени невозможного. Народ, по неподвижности своей, казался иссеченным из камня. Даже обезумевшую от радости старуху, и ту уняли. Все замерло в какой-то истоме, и только треск ночника да сверчок где-то за печкою тревожили тишину.
– «…Что законно приобретенные помещиками права…», – на каждом слове спотыкаясь и останавливаясь, тянул Каряга.
– Вот-вот! – встрепенулся дед Наум и даже приподнялся
– «…Пользоваться от помещиков землею и не нести за сие соответственной повинности», – прочитал Каряга.
– Слышите, старики? Пользоваться, к примеру, а повинностей, чтобы никаких… Это надо прямо сказать.
Изба дрогнула от радостного гула.
– Ну-ка, промахни еще, к примеру.
– «Пользоваться от помещиков землею…» – промахнул Каряга.
По избе пронесся трепет.
Решили прочесть еще раз весь манифест. Каряга было заупрямился, но ему, во-первых, прибавили полштофа к договоренной цене, а во-вторых, посулили разные неприятности, и дело уладилось. Начал он опять читать, а мир – упорно вникать в суть читаемого; дошли и до знаменитого «места»… Вышло одно и то же, кроме того, что Каряга еще яснее и вразумительней провозвестил: землей от помещиков пользоваться, а повинностей за землю не нести. Торжествующая толпа радостно загудела и уж почти не дослушала конца манифеста. Дедушка Наум сразу вознесся выше лесу стоячего.
Следствием всего этого в Волохиной если и не вспыхнул бунт, то воцарилось недоразумение. Мужики на барщину ходить перестали, об уставной грамоте {4} забыли и думать, а беспорядочно слонялись по улицам и ждали: «енарала».
Но генерала они не дождались, а прикатил к ним исправник Горбылев, который, по своему обыкновению, еще далеко до деревни возопил нелепым по своей пронзительности голосом и вопил до самой станичной [1] , а у станичной произнес речь с подобающим обилием непечатных выражений и сильных слов. Речь мужики выслушали, как оно и следовало, в почтительном молчании, но на требование исправника выдать чтеца отвечали отказом. На их счастье, Каряга струсил и по своей собственной воле предстал перед ясными горбылевскими очами.
1
Станичная – изба, у которой собираются сельские сходы и где сосредоточивается сельская администрация. (Прим. автора.)
– Ты чтец?
– Точно так, ваш-скаародие.
Бац, бац.
– Один читал?
– Точно так, ваш-скавродие! – пролепетал бедный Каряга, стараясь сохранить равновесие и по-прежнему держа руки по швам.
Бац, бац.
С лица Каряги текла кровь, и глаза его глядели тоскливо, но он все держал руки по швам и сохранял равновесие.
– Толковал кто?
– Наум, ваш-скавродие! – отвечал окончательно испуганный солдатик.
– Подать сюда Наума!
Подали Наума. Он попытался было, яко змий, уловить пылкого администратора мудростью и длиннотою своих рассуждений; но, увы, на его несчастье, администратор ненавидел только две вещи: объяснения, которые он называл грубостью, и возражения, почитаемые им дерзостью. Не успел дед Наум произнесть и слова, как на его голову вылился сокрушительный поток различных более или менее некрасивых изречений. Поток этот заключился каким-то совершенно нечеловеческим рыканием, подобным рыканию ретивой собаки, когда она, бешено громыхая тяжелой цепью и кровожадно оскалив зубы свои, мечется и рвется и лает до хрипоты в горле, отстаивая интересы своего хозяина. После рыкания последовало краткое и как бы изнеможенное междометие, а за междометием произошло то обстоятельство, которое и дало мне повод сказать, что дед Наум славу деревенского мудреца и возможность беспрепятственно тянуть канитель даже на сходке приобрел, в некотором роде, кровью.
Недоразумение, разумеется, тогда же испарилось: мужики на барщину пошли и вообще оказали послушание «мирным увещеваниям» исправника Горбылева (так значилось в его донесении губернатору), но и до сих пор, в глубине своей мужицкой души, они уверены, что дед Наум пострадал невинно и манифест именно им, мужикам, отдавал всю помещичью землю без всякой с их стороны повинности.
С этих-то пор во всех тех случаях, где требовался так называемый «говорок» – в качестве ли поверенного от мира в судебных делах или в объяснениях с барином и начальством по какому-либо мирскому делу, – всегда избирался Наум. К нему же прибегали односельцы за всевозможными советами, а когда случалось у кого горе, то, хотя и не требовалось горемыке совета, он все-таки шел к деду Науму и рассказывал ему про свое горе. И дед принимал важную осанку, степенно разглаживал свою бороду и битые часы толковал на ту тему, что лошадь-де, как ты ее ни поворачивай, все будет лошадь, а корова, опять-таки как ты ее ни верти, все же останется коровою.
Кроме таких вопиющих истин, прибегающие к Науму ничего не получали, но уходили от него обыкновенно довольные. Я думаю, не так дедовы слова действовали на них, как его осанка, важная и внушительная, его многозначительный и невозмутимо-ровный тон. Впрочем, может быть, действовали и слова, но не в силу вложенного в них смысла, а благодаря бесконечному обилию этих слов, – обилию, действительно усыпляющему нервы.
Однако некоторые однодеревенцы, больше из молодых и, по крестьянскому понятию, легкомысленных, дерзали называть иногда дедушку Наума «пустоболтом» и «дуботолком», а когда он изрекал свои глубокомысленные реплики, то смеялись втихомолку. Но, во-первых, этих дерзких было немного, а во-вторых, и они восставали против ораторского значения дедушки Наума робко и неуверенно, ибо любит русский человек процесс речи и, невольно даже, почитает людей, обладающих даром хотя бы и не умного, но важного и обильного словоизвержения.
Как бы то ни было, но если бы вы приехали в деревню Волохину и спросили бы первого встречного: «Нет ли, мол, у вас человечка присмотреть за порядком на хуторе?» – вам сейчас бы ответили, был ли тот встречный взрослый мужик или баба, подросток или старик: «А это уж ты ступай к деду Науму, – кроме Наума у нас нету таких людей», и вы ехали к Науму и действительно убеждались, что за порядком у вас на хуторе смотреть он может, ибо собственное его хозяйство было в отличнейшем порядке.
Если Семен относился к природе с каким-то теплым чувством, похожим даже на некоторое благоговение, то дедушка Наум относился к ней уж прямо бесхитростно. Он не остановился бы с невольным восхищением перед багряным морем заката, не стал бы умиленно глядеть на звездное небо. Все это интересовало его иногда, но настолько, насколько обещало или могло обещать прямой, непосредственной пользы. По его мнению, и закат и восход солнца были устроены господом богом лишь для того, чтобы замечать по ним, вёдро ли, дождь ли будет на следующий день. Для того же то ровным, то мигающим светом светили звезды. Иного значения природа не имела для дедушки Наума. Сад был ему дорог лишь плодами. Степь – своим богатым девственным черноземом. Лес – годностью на ту или другую хозяйственную поделку.
Эта черствая черта (если она черствая) особенно выдавалась в нем, когда ему приходилось быть вместе с Семеном. «Эка зорька-то благодатная!» умиленно скажет тот. «Это что толковать, – подхватит дед Наум, – заря ничего: теплая, в одной рубахе, к примеру, и то хоть куда, и для яровых ежели, то хорошо». – «Гляди звездочки-то, звездочки-то перекатываются, ровно молонья… Эка мудрость-то, господи батюшка, подумаешь!» – с благоговением произнесет Семен. «Перекатываются-то они перекатываются, это точно, – подтвердит дед Наум, равнодушно взглядывая на сверкающее небо, – а вот дождичку бы надоть: по звездам-то, гляди, засухе быть…» И всегда так.
Впрочем, несмотря на такую разницу во взглядах, Наум уважал Семена и признавал его за особо одаренного от господа человека. «Ему дано, говаривал он, – он и хромоту в лошади может вылечить и червей заговорить. А за то дано – человек он правильный и совесть в ем есть. Это прямо надо сказать».
Если Семен кротостью и смирением напоминал робкого голубя, а дедушка Наум походил на резонера фонвизинских комедий, то Михайло (несколько уже известный читателю) имел несомненное сходство с героем, сказок русских Бовою. Подобно этому богатырю, был он и могуч, и румян, и если королевич Бова любил потеху – «возьмется ли за руку – рука прочь, ухватит ли за ногу – нога прочь», то и Михайло не пропускал ни единого живого существа без того, чтобы не сотворить этому существу звонкого подзатыльника или оглушающей затрещины. Для чего это выделывалось, он и сам не мог объяснить, – так, уж характер такой был у человека.