Мои прославленные братья
Шрифт:
Он откинулся назад, и его ястребиное лицо неожиданно смягчилось, и он уснул навеки. И длинные, белые, точно снег, волосы и белая борода были ему как саван. Я вышел под дождь, где, накрывшись плащами, ждали люди.
– Адон Мататьягу скончался, - сказал я, - да будет Господь милостив к нему, отцу моему.
И я вернулся, чтобы плакать вместе с братьями; и сквозь шум неперестававшего дождя я слышал, как плачут люди.
Мы перенесли его тело обратно в Модиин - мои братья и я, и рабби Рагеш неистовый человек, которого люди юга любили почти так же, как люди севера чтили адона и, может быть, даже любили: не мне это знать, я его сын, а это совсем не просто - быть сыном яростного поборника правды.
Может
– Да возвеличится и Да святится славное имя Твое во веки веков!
А то, бывало, дети убирали гроб яркими полевыми цветами - нарядными полевыми цветами, которыми так богата наша земля.
Так, сменяясь попарно, несли мы гроб, пока наконец не добрались до вершины утеса, с которого уступами сбегали вниз живописные террасы, а под ними, в глубине, раскинулась цветущая долина, где некогда был наш Модиин, а теперь среди черной золы осталось лишь несколько полуразрушенных стен да сиротливо торчали печные трубы.
Мы принесли гроб к вырубленному внутри холма склепу, где хоронили всех из нашей семьи, и положили отца в могилу рядом с останками его отца и деда.
– Покойся, как суждено каждому, - сказал Рагеш.
На заброшенном модиинском кладбище - этой мертвой обители воспоминаний мне стало одиноко и страшно. Тот, кто берет меч, от меча и гибнет - даже адон, чей облик когда-то, давно, в детстве, сливался в моем сознании с обликом сурового и справедливого Бога. Измотанный и одинокий, сел я на камень рядом с Рагешем и братьями, разломил краюху хлеба и пригубил вина из бурдюка. Террасы уже поросли сорняками, и плодам на неприсмотренных деревьях предстояло перезреть, и зачервиветь, и опасть, и сгнить без всякой пользы.
Когда мы приближались к Модиину, во мне теплилась надежда, что дух Рут слетит ко мне и осенит меня. Но нет, я не почувствовал этого, лишь горькие воспоминания нахлынули на меня, и я смотрел на братьев, переводя глаза с одного лица на другое, и видел, что их тоже гложут мрачные и тяжкие воспоминания. Иегуда сидел растерянный, и я был озадачен, подумав, как он еще молод. В его коротко стриженной бороде и длинных каштановых волосах уже мелькали нити седины, и в прекрасных его чертах отражалась задумчивая печаль.
И Рагеш, сидя на камне и ковыряя веточкой землю, тоже время от времени поглядывал на Иегуду.
Неожиданно Иегуда спросил Рагеша:
– Почему мы такие, какие мы есть? Рагеш вздрогнул, потом улыбнулся и покачал головой.
– Многие народы живут в мире, - продолжал Иегуда, - но для нас, ненавидящих войну и желающих только, чтобы нас оставили в покое, - для нас нет мира, и на этой земле тысячи лет льется кровь.
– Верно, - кивнул Рагеш.
– И нет жизни ни мне, ни всем нам, сыновьям Мататьягу, да почиет он в мире! Для нас нет ни мира, ни женщины, ни дома, ни детей...
Рагеш снова опустил глаза, но Иегуда накинулся на него и закричал:
– И ты еще смеешь
– Свободу, - спокойно сказал Рагеш. Иегуда плакал, закрыв лицо руками.
Не таким запомнится все это людям, по-другому запомнится людям все то, что произошло за следующие пять лет. Но для меня воспоминания об этих годах - это прежде всего воспоминания о моих прославленных братьях, о том, как Эльазар, возглавляя наши наступления на сирийские отряды, громил их так, как это не умел делать никто на свете, кроме римлян; воспоминания о битве Иегуды против греческого наместника Аполлония - того Аполлония, который хвалился, что собственной рукой умертвил тысячу сто пятьдесят девять евреев, Аполлония, который устроил когда-то страшную резню в Иерусалиме в день первого осквернения Храма, Аполлония, который однажды велел привести к нему десять еврейских девственниц и за одну ночь обесчестил их всех, дабы доказать свою мужскую мощь и превосходство западной цивилизации.
И все-таки я должен рассказать о том горе и той безнадежности, которые охватили страну, когда не стало адона Мататьягу. Похоронив отца, мы вернулись в Офраим. Там мы застали людей в смятении и животном страхе - да они и жили-то, как животные, в пещерах и шалашах. В нашем урочище и во всей нашей отрезанной от мира долине, путь из которой вел через зловещее, унылое болото, жило теперь более двенадцати тысяч евреев, и большинство пришло сюда, не взяв с собой ничего, кроме одежды на плечах и груза своего горя, без орудий труда, без пищи, без оружия, но зато с детьми - с бесчисленными смеющимися детьми, упитанными, как иудейские маслины.
Они поселились в глухой, укрытой лесами долине, где среди ядовитых испарений огромного смрадного болота людей то и дело трепала лихорадка.
Весной на склонах горы Офраим и других гор таяли снега, и вода струилась вниз и вливалась в болото, откуда не было стока, и там все последующие десять жарких месяцев вода зацветала и гнила, отравляя воздух зловонием. Как я уже говорил, давным-давно, еще до вавилонского изгнания, земля Офраим была одной из благодатнейших и плодороднейших областей во всей Палестине. В те годы горные потоки стекали в построенные для этого большие каменные водоемы, а оттуда в засушливые месяцы накопившаяся вода заботливо я искусно распределялась по десяти тысячам террас, и вся земля была цветущим садом. Теперь же и террасы, н водоемы обветшали и разрушились, и земля Офраим сделалась самым труднодоступным, диким, заброшенным местом к западу от Иордана. По ночам в чаще лаяли шакалы, и им вторили своим криком цапли. И это было единственное место в Иудее, где люди были свободны.
За эту свободу приходилось платить дорогой ценой. В первые месяцы люди, объединенные общим горем, жались друг к другу, но потом они разделились на имущих и неимущих. Одни голодали, другие припрятывали еду. Люди завидовали друг другу, и порою происходили между ними мелкие стычки. Однажды в болоте затравили и убили доносчика, и его семья пылала жаждой мести.
Сильные духом гневно клеймили тех, кто отчаялся и готов был смириться с поражением, а таких было немало, и они, в свой черед, ополчились на тех, кто звал к борьбе. В земле Офраим была кучка жителей из Иерусалима; они держались особняком от деревенских жителей, те же всячески старались отравить горожанам жизнь и преуспевали в этом. Павшие духом, опустились совсем: они жили в грязи, склочничали, попрошайничали, голодали. Такой мы застали долину, когда вернулись из Модиина, и у меня при виде всего этого опустились руки.